Это был первый набор в школу. Структура ее строилась по штатному расписанию армейского полка — батальоны, роты. взводы. У меня сохранилась красноармейская книжка, выданная в ЛВШРС. В сереньком дерматиновом переплете с маленькой пятиконечной звездочкой в центре, в нее вписаны все мои данные: ЛВШРС, курсант, 3-й батальон, 9 рота, командир роты А. Каныгин, грамотность — 3 курса Ленинградского строительного техникума, год призыва — 1941, нормальный, призван Октябрьским военкоматом г. Ленинграда. Домашний адрес, фамилия, имя и отчество жены или родителей: м. Василевичи Полесской области БССР, мать — Головко Мария Романовна, принял присягу 27.11.41.

Пройдя всю войну рядовым и демобилизовавшись в декабре 1945 года в звании сержанта, сегодня я могу уверенно сказать, что самым тяжким периодом в моей жизни было пребывание в ЛВШРС.

Как известно, осенью 1941 года замкнулось кольцо блокады Ленинграда и мы, курсанты, сразу почувствовали резкое изменение в рационе питания. Вначале все шло по-прежнему: ежедневные занятия в классах, строевая и боевая подготовка, заступление в караул, дежурство на постах и другие, как и положено в армейской жизни, обязанности. Мы должны были стать классными радиоспециалистами и уметь самостоятельно работать на радиостанциях. Много времени уделялось морзянке. Радиотелеграфист должен принимать на слух цифровые и буквенные знаки с достаточной скоростью — 14–20 групп в минуту, знать наизусть таблицу условных знаков (например, предложение «как вы меня слышите» передается звуковым сигналом, состоящим из трех букв — ЩРК). Кроме того, должен уметь обслуживать радиостанцию (рацию), устранять простейшие неисправности.

Занятия по морзянке проводились в классе — длинном помещении, со столами и скамейками, оборудованном радиотелеграфными ключами. Каждый курсант имел свой ключ и наушники. Начинали с изучения азбуки Морзе. Преподаватель говорил: «передаю букву „А“» и в наушниках звучало: «ти-та», «ти» — короткий сигнал, «та» — длинный. И так надо было запомнить все буквы и все цифры — от единицы до девятки и нуля. Весь алфавит предстояло изучить и самому передавать ключом. Преподаватель говорил: «Головко, передайте букву „г“», и я нажимал ключом «Та-та-ти». Занятия длились с утра до позднего вечера, часов по 10–12 в сутки.

Шла война, на улицах Ленинграда то и дело взрывались снаряды, кружили немецкие самолеты, и каждый курсант понимал, что надо как можно быстрее освоить специальность радиста и — на фронт. Очевидно, при нормальных условиях мы за несколько месяцев могли это сделать. Но в условиях блокады все наши планы менялись часто и в худшую сторону.

Серьезной и частой помехой были бомбардировки города, особенно ночные. Только рота уснула, объявляется воздушная тревога, вой сирен и команды дежурного: «Подъем, все в укрытие!» Надо быстро одеться и бежать во двор, залезать в траншеи, которые мы нарыли по всей территории школы. Сверху они были покрыты бревенчатым накатом и засыпаны песком, землей. Осень сорок первого выдалась холодная. В промозглых траншеях приходилось прижиматься спинами друг к другу и в таком положении сидеть до отбоя тревоги. Иногда за ночь объявляли несколько воздушных тревог При такой нервотрепке, усталость накапливалась, занятия днем проходили вяло, непродуктивно. Были еще и артиллерийские обстрелы, но на них в школе мало обращали внимания.

Но эти беды можно назвать цветочками, ягодки появились быстро: нам стали выдавать всего лишь по 250 грамм хлеба в день и скудный приварок, состоящий из мучного супа и двух-трех ложек каши-размазни. Молодой организм требовал нормальной пиши, но из-за ее недостатка быстро тощал.

С каждым днем питание становилось все хуже и хуже. Хлеб был черным, похожим на землю, сырым. Утром на троих выдавалась пайка в триста граммов. К завтраку требовалось разделить ее на троих. Кто-либо из курсантов разрезал черный брусочек на три куска, другой отворачивался, третий указывал ножом на кусочек и спрашивал: «Кому?», отвернувшийся называл фамилию.

Берешь в руки этот заветный кусочек хлеба, размеры его, примерно, кубик со стороной в три сантиметра и не дождавшись горячего блюда — тут же съедаешь. Затем подают мелкое блюдечко с кашей-размазней. Несколько секунд, и каши нет. Стакан несладкого чая на закуску и — завтрак закончен, выходи строиться…

Тут надо сделать вот какое отступление. Уже после войны я, да и мои товарищи по ЛВШРС, выяснили, почему в школе было такое плохое питание, ведь мы находились в Красной Армии. Казалось, в армии не должны были умирать от голода, от истощения. Тогда мы были молоды, неопытны и многого не знали. А правда заключалась в том, что в школе творились чудовищные злоупотребления. Повара, официантки и другой обслуживающий персонал были вольнонаемными гражданскими лицами. Офицерский состав, в большинстве с семьями, проживал в домах школы. Многие не успели эвакуировать даже детей, и все они переживали голод и холод блокады. По-человечески можно понять, что каждый старался спасти себя и своих близких. Поэтому каждый, как мог, обворовывал курсантов, и без того скудное по калорийности питание не доходило до наших желудков полностью.

Чувство голода преследовало постоянно. Мы тощали, шинели обвисли на худых плечах, пояса свободно болтались, вид бойцов производил жалкое впечатление.

Вторым врагом был холод. Из-за отсутствия топлива помещения школы не отапливались. Не знаю, каким чудом приготовлялась пища, но занятия проводились в холодных, промерзших классах, одежда же наша состояла из нательного белья, гимнастерки, брюк, шинели и кирзовых сапог с портянками. Дрожью прошибало все тело, и вот в этих условиях надо было стучать на ключе, отрабатывать скорость приема и передачи слуховых знаков морзянки.

Каждый с ужасом ждал приближения ночи, ибо сон в холодном сыром здании казался настоящей пыткой. Наша рота располагалась в большом актовом зале главного корпуса. Здесь установили свыше сотни металлических коек с сетками и ватными матрасами. На ночь койки мы сдвигали по две и на них спали по трое человек. Лучшим местом была, естественно, середина, поэтому еженощно менялись местами. На себя наваливали все: одеяла, шинели. Закутывались с головой и в таком положении немного согревались, засыпали коротким тревожным сном.

Как я уже говорил, постоянным ночным бичом были воздушные тревоги. Только чуть-чуть согреешься, задремлешь и вдруг слышишь вой сирены и команду «В укрытие!». Надо за секунды собраться, по лестнице бегом спуститься во двор и протиснуться в узкую промерзшую щель.

Вначале все беспрекословно выполняли команду «В укрытие!». Но вскоре многие стали уклоняться от этого весьма неприятного занятия и прятаться в разные укромные уголки. Часто залезали под кровати, но эту уловку наши помкомвзвода быстро разгадали и выкуривали курсантов ударами сапог. Более ушлые прятались под лестницей, в туалетах, в темных уголках коридоров.

Голод и холод беспощадно терзали всех блокадников. И это постоянно сосущее чувство в желудке, мысли о пище и дрожь в теле от холода изматывали и истощали душевные силы, и даже теперь, по прошествии десятков лет, вызывают жуткие и необъяснимо тревожные воспоминания.

Большой пыткой были заступления в караул. Сначала ходили повзводно, но скоро наши ряды поредели из-за смерти многих курсантов, и в караул уже шли всей ротой. Мне всегда выпадала участь стоять часовым у складов: боеприпасов, продсклада, вещесклада или другого подобного объекта. Хотя существовали посты более «выгодные», например, у проходной будки, но туда я почему-то никогда не попадал.

В карауле, помню, произошел со мной однажды такой казус. На пост выдавали длинный тулуп. Заступив часовым по охране склада боеприпасов, я укутался в теплые овчины, обошел, не торопясь, объект и присел в укромном уголке на какой-то выступ. Согревшись, незаметно задремал и уснул. Сквозь сон вдруг слышу: «Руки вверх!» Вскакиваю, открываю глаза, винтовки моей нет, а на меня из темноты направлено черное дуло. Я поднял руки вверх. Присмотрелся, моя винтовка оказалась в руках помощника начальника караула, а за спиной у него стоит мой сменщик. Меня сняли с поста и отправили на гауптвахту. Надо сказать, что в течение войны я не раз попадал на гауптвахту, но это был первый арест, первое наказание за проступок.