Изменить стиль страницы

— К сестре поехала в отпуск, в Одессу… Теперь уж кто знает…

Он мрачно махнул рукой.

Может быть, среди тысяч беженцев беспомощно и одиноко двигалась эта маленькая черноглазая Нина, мечтая добраться до Сталинграда, на который фашисты уже направляют один из железных зубцов своих вил. Если бы заглянуть в гущу этого многотысячного потока и увидеть в нем эту песчинку! Только увидеть, чтобы Семен утешился, что она не осталась у врага. Да, мы их встретили много — черноглазых и синеглазых, красивых и некрасивых, но бесконечно милых сестер… Они шли в стоптанных, разбитых ботинках и вовсе без обуви, с окровавленными ногами.

— Будем искать ее и найдем! — говорю я с уверенностью Семену.

Я вынул блокнот и записал имя и фамилию маленькой библиотекарши из Сталинграда. На этом мы прекратили нашу печальную беседу.

Вошел Володя. Он был вызван в штаб, и я знал, что у него есть секрет, из-за которого он будет ходить смущенным до вечера, пока не придет политрук и не разоблачит его перед всеми… Володя как-то особенно ласково вручил нам всем письма и опустил глаза. Но Ревякин уже рассказал мне, что эпизод с Володиным итальянцем попал в сообщение Информбюро и напечатан во всех газетах. Я знаю, что вместе с почтой Ревякин дал ему и газету, но Володя нам ее не показал.

С этой почтой я получил письмо от старшего брата из холодных, залитых водой и уже подмерзающих окопов под Ленинградом. Мой брат, как старший, всегда заботливо старается поддержать во мне боевой дух. Поэтому он пишет всегда немного напыщенно, немного смешно. Он, видимо, не подозревает, что здесь, на юге, золотая осень тоже уже отошла и что здесь окопы далеко не мечта жизни. В прошлый раз он писал, что в его окопе выросли осенние грибы. Это значит, что они уже долгое время держатся, не отступая ни шагу назад. Теперь он мне пишет о том, как он привык к тяжелой окопной жизни и лежит неделями в холодной земле, поливаемой моросящим, мелким дождем. Он, как довольно легкое дело, описывает бой с прорвавшимися танками.

«Первый твой враг — страх», — пишет он мне. Это показывает мне, что мой брат, чтобы меня поддержать, многое упрощает, а сам еще не свободен от страха. Впрочем, и я ведь никак не могу освободиться от этого неприятного чувства. Надо — и лезешь к черту на рога, а сам замираешь. Но только одно и спасает — когда разозлишься. Но разозлиться можно в бою, а в разведке нельзя даже злиться, душу не отведешь! Приходится думать и за себя и за товарищей, да еще не выказывать страха перед другими — ведь ты командир!

Брат, видимо, дерется неплохо: на маленькой фотокарточке, аккуратно приклеенной к его письму, я вижу две медали и орден. Он о них ничего не пишет: смотри, мол, сам! Усы его торчат мужественно и храбро.

От письма брата я возвращаюсь мыслью к Володе, от него — к брату. Один смотрит на меня немного хвастливо, другой смущенно. И смущение его происходит оттого, что он прежде других попал на страницу газеты. Он считает, что корреспондент должен был описать всю нашу операцию у моста. Он думает, что товарищи будут ему завидовать. Я понимаю, что его надо освободить от чувства неловкости.

Петя оказался прямее меня. Пока я размышлял о том, как лучше и деликатнее заговорить с Володей на эту тему, он подошел и просто сказал:

— Что дуришь-то, комсорг? Давай-ка газету!

Мы окружили Володю, весело зашумели, стали его поздравлять. Я хотел сказать, что слава Володи делает честь нам всем, как вдруг раздался стонущий тяжкий грохот дальнобойных орудий, и тотчас же залаяли вблизи минометы… Это было сигналом, что минуты солдатской лирики кончились…

Нас вызвали к политруку. В сборе был весь взвод.

Как удар тяжелого снаряда, обрушились на нас слова Ревякина:

— Москва в опасности!

Мы — бойцы. На войне мы всегда в огне. Но боец не полено, он не просто горит в огне, а рождает огонь. Перед ним карта его участка, но он не забыл и карту страны. Бойцы знали, что всей стране угрожает грозная опасность. Но той опасности, о которой сказал Ревякин, мы просто не ждали. Нам трудно было поверить…

Над нами ожесточенная артиллерийская дуэль, от которой трещит небо. Куда ни выглянешь из окопа, всюду вздымаются черные фонтаны выброшенной земли. Но мы в этот час ничего не слышим, не видим. Для нас это только повторение страшного сочетания трех простых, ясных слов: «Москва в опасности».

«Москва в опасности!» — гремит небо над нами.

«Москва в опасности!» — перекликается грохотом взрывов земля.

Эти слова так просты, что, как бы ни хотел укрыться от их ясного смысла, не скроешься. Они бьют прямо в сердце.

Ревякин говорит с нами спокойно. У него чуть сдвинуты брови, покрасневшие от бессонных ночей и от ветра глаза серьезны. Но он полон уверенной надежды, и мы всем существом слушаем его.

Ревякин говорил об обороне Москвы. Он как бы чертил схему оборонительных линий, которые проходили везде — под Москвой и по территории, занятой нынче врагом, по степям Украины и болотистым лесам Белоруссии; они проходили здесь, на юге, и на далеком севере. На дыбы подымались города, заводы и рудники. Хлопком стрелял Узбекистан, зерном — Сибирь.

Линия обороны проходила по Балхашу и Лениногорску, по Джезказгану и Чимкенту; она проходила по Караганде, дававшей уголь вместо занятого врагами Донбасса, по стихам поэтов и песням наших степных акынов. Она проходила по сердцам миллионов советских людей, потому что она защищала сердце Советской страны.

«За Москву! За Москву! За Москву!» — грохочут удары орудийных расчетов.

С нас сразу слетело то праздничное настроение, которому мы отдались после нашей ночной победы, исчезли вся шутливость, воспоминания о доме, о личных делах.

Политрук принес нам черновую запись речи Сталина, произнесенной на параде сегодня утром. В штабе дивизии радист сумел ее записать. Только завтра она попадет в газеты, но наш Ревякин всегда успевает связаться с радистами и узнать все новости, прежде чем их наберут в типографии нашей «дивизионки», как называем мы попросту свою небольшую газету.

Досадуя, что нет еще полного текста речи, мы стараемся сберечь то, что передал нам политрук, но все поголовно запомнили спокойные слова надежды и уверенности: «Победа будет за нами».

Политрук взглянул на часы и решительно поднялся с места.

— Воздушная разведка отметила большое движение танковых колонн, — сказал он. — Перед вами стоит задача проникнуть сегодня в фашистский тыл, пункты будут указаны из ВВС. Скопления танков должны быть занесены на карту. Понятно? Идемте сейчас к командиру.

Мы пошли, но огонь фашистской артиллерии усиливался: мины били по переднему краю нашей обороны, тут и там стали падать снаряды на наши окопы.

— Неспроста! — проворчал Зонин.

— Что неспроста? — спросил я его.

— Такой артналет. Я думаю, мы не успеем.

— Почему не успеем?

— Они сейчас сами пойдут в атаку…

Один из снарядов упал шагах в ста от нас.

— Ложись! — скомандовал политрук.

И тотчас же три других снаряда просвистели над нашими головами и легли чуть-чуть сзади. Если бы мы не успели упасть в окоп, нас разорвало бы в клочья. Комья земли падали на нас сверху. Со стороны переднего края слышалась трескотня пулеметов. Она нарастала с каждой минутой. Так, бывало, в затихшей спящей степи затрещит кузнечик, подхватит другой, откликнется третий, четвертый, и вот уже вся степь до краев заливается сухим треском.

Пули пролетели над нашими головами. Со всех сторон, куда ни взгляни, поднимались черные тучи взрывов. Все прижались к земле перед этим вихрем… Мы не могли подняться. Земля дрожала от гула взрывов, и вдруг откуда-то, словно из самой земли, раздался нарастающий рокот танковой колонны фашистов.

Нет, не один я подумал тогда, что все-таки мы легкомысленные мальчишки. Весь наш разговор и все мои размышления во время бритья, все ребячьи мысли показались вдруг пустым зубоскальством в такой тяжелый момент.

Я тогда не мог еще осознать, что наше мимолетное веселье и наша теплая солдатская грусть за товарища были признаками юности и живости человеческого сердца. Я еще не понимал тогда, что этими чувствами мы словно смыли с себя копоть предшествующих боев, что улыбка, усмешка и шутка, дружеский вздох сочувствия придавали нам силы для новой борьбы. А борьба предстояла большая.