Изменить стиль страницы

IX

В юном возрасте видишь так много, что не сразу можешь во всем разобраться. Впечатления захватывают тебя, как набегающие одна за другой волны. Ты натыкаешься все на новое и на новое, и каждый раз непременно тогда, когда мысли твои еще заняты чем-то предшествующим. А мысли твои никогда не бывают свободны, потому что пищей для них служит все, на что бы ты ни взглянул. Молодой ум все хочет обнять, все познать и освоить и хватает все жадно и поспешно, чтобы не опоздать схватить следующее, что попадается на его пути.

Едучи к матери, я старался думать о ней, о нашем свидании, но новые места и встречи захватывали меня И тянули в море богатого и широкого мира, как волны, которые уносят от берега неопытного пловца. Когда в Гурьеве я сошел на пристани и приближался к знакомому мосту через Урал, я снова вернулся мыслями к матери. Однако и тут подкарауливали меня новости: знакомого деревянного моста, вечно дрожащего под колесами нагруженных возов, как не бывало — на его месте высился железный. С него открывался широкий вид.

Приземистый и бесцветный прежде Гурьев теперь поднялся и вырос, по обоим берегам Урала возвышались стройки, сверкали стеклами корпуса новых больших зданий, и знакомая река как бы осела и присмирела. Гул катящихся через мост машин сливался с тонким певучим звоном электрических циркулярных пил, с разноголосым стуком на стройках.

Вдали на широкой серебряной скатерти моря стояли, дымя, пароходы и раздували белые паруса многочисленные рыбацкие суда.

«Казахстан!» — пропело опять мое сердце.

Мать я нашел на стройке многоэтажного здания: она подавала на текущую ленту транспортера кирпичи.

— Апа!

Увидев меня, вернее, узнав мой голос, она уронила кирпич, и он раскололся возле ее ног. Она прильнула ко мне, и только в ее объятиях я вдруг почувствовал, как много думал о ней — и ничего-ничего для нее не сделал.

Я еще не знал, в чем счастье матерей, в чем святая обязанность сыновей, но вдруг мне захотелось создать для нее все, чего она не видела в жизни, — достаток, тепло и покой. Я целовал ее руки. Как заскорузлы и грубы были ее рабочие пальцы по сравнению с моими, не знавшими такого труда! Как морщинисто стало лицо, покрытое мелким налетом бурой кирпичной пыли, подчеркивающей каждую складочку кожи! Я хотел бы дать ей что-то такое, о чем она не мечтала в жизни.

Мать обнимала меня и, глядя на мои широкие плечи, радовалась моему здоровью, моим молодым нерастраченным силам, а я про себя повторял, как клятву, что я для нее сделаю «все, все, все», а что означало это «все» — я еще не мог представить себе. Я только был уверен, что это будет безгранично и сказочно.

— Маленький мой! — лепетала мать, прижимаясь к моей груди головой, а «маленький» нагибался, чтобы она могла достать и погладить волосы на его голове.

Дома у матери было по-старому, но вместе с тем на всем лежал отпечаток новизны. Аул еще чувствовался в жизни матери, но город, уже завладев ею, ставил свою отметку на всем ее быту. Это сказывалось и в одежде, и в обуви, и в обстановке.

Посмотреть на меня и на радость матери приходили соседки, такие же работницы, как и она сама, но разговор их не вертелся вокруг удоя коров и вокруг очага, как прежде. Они говорили о «нашем» заводе, о «нашей» стройке, о «нашем» завкоме и клубе.

Совсем по-иному выглядел и мой старший брат, который на верхнем этаже той же стройки складывал стену из кирпичей, подаваемых матерью на транспортер. Он стал суровее, деловитей. Он был бригадиром строителей и говорил о социалистическом соревновании, о плане и выполнении норм.

Вечером в честь моего приезда сошлась вся семья. Я был центром внимания, но стеснялся рассказывать о себе. О чем я мог рассказать? О своей профессии парикмахера, о том, что тоже умел перевыполнять планы по бритью и стрижке, что даже за это был премирован?

Я только сказал, что окончил учение и призван в армию.

В то время ходило немало тревожных слухов о предстоящей большой войне, и я скрыл от матери, что иду добровольцем. Она встревожилась, но брат мой утешил ее, сказав, что, раз я окончил школу, меня должны послать на командирские курсы, где я буду учиться еще, может быть, несколько лет, прежде чем попаду на войну.

Разговор перешел на аул, на знакомых. Я рассказал про встречу мою с теперешним председателем нашего колхоза, но умолчал о том, что больше всего царапало мое сердце, — о своей встрече с Акботой. Но мать вдруг сама обратилась ко мне:

— Ты помнишь, Кайруш, Акботу? Ее на днях выдали замуж.

— Как на днях? У нее уже ребенок!

— Это ребенок ее покойной сестры. Она была первой женой ее мужа.

Мать рассказала длинную запутанную историю о том, как муж Акботы, бухгалтер горторга, после смерти жены прибрал к рукам ее родных, а потом завладел и самой Акботой. Для меня было ясно только одно, что Акбота раньше меня достигла своего двадцатилетия! Какое мне дело, что муж подделал документы и прибавил ей несколько лет для того, чтобы взять ее в жены? Мне оставалось одно — сократить свой отпуск и бежать поскорее прочь.

В день моего отъезда мать собрала родных и знакомых и устроила семейные проводы. Передаваемая из рук в руки, традиционная голова барана уже направлялась к старшим, растопырив опаленные уши и зажмурив глаза, словно предчувствуя неотвратимость предстоящей расправы.

Из — за приотворенной двери протянулась рука с чашкой кумыса. Все оглянулись.

— Тебе, тебе, мой Кайруш, — подсказала мне мать.

Я поднялся с места, подошел и принял пиалу из маленькой пухленькой женской руки. За дверью было уже темно, и я не видел лица женщины. Взяв чашку правой рукой, левой сжал руку, которая подала мне чашку, и почувствовал напряженное биение ее молодой крови. Я выпил. Горячая рука только раз ответила мне коротким пожатием и ускользнула, оставив в моей ладони маленький, свернутый в треугольник листок бумаги.

С этим талисманом и с выпитой чашей дружбы, а может быть, даже любви и верности, я опять покинул родные края и уехал.

Именами святых предков и всех древних батыров благословляла меня в дорогу мать. Это согревало мое сердце. Но еще горячее жег талисман, хранившийся на груди возле сердца, — записочка, содержавшая всего четыре слова: «Не забудь, не забуду». А что нам обоим не забывать — это было понятно только двум нашим сердцам.