ВАЖНОЕ СООБЩЕНИЕ

Кто-то положил ему руку на плечо.

Печкур вздрогнул и напрягся, но тут же обмяк. Перед ним стоял молодой парень в кургузом полицейском мундире, с немецким карабином за плечом, из-под козырька фуражки парень щурил ярко-синие глаза. Это был тот самый «полицай», что явился к нему «конвоировать» в депо.

Печкур скользнул настороженным взглядом вокруг, но «хвоста», кажется, не было, и взяв парня под руку, повел к дому.

Полищук расстегнул пуговицу на воротнике, перевел дух: он очень спешил попасть сюда до света, кроме дела, многое сказать Ивану Ивановичу, поделиться, как бывало, сокровенными мыслями с человеком, который заменил ему отца. Но он интуитивно чувствовал, что старик чем-то расстроен и душевного разговора не получится. Полищук тепло поглядел на него. Иван Иванович ему дорог. Он первым заприметил рыжеватого бойкого паренька, который с подсобными рабочими катал паровозные скаты из цеха подъемки в токарный цех к бандажным станкам. Печкур взял Полищука в бригаду подручным слесаря. Когда паренек научился заливать баббитом подшипники, собирать кулисный механизм, менять золотниковые кольца и поршневые сальники, Печкур с комиссией присвоил Полищуку пятый разряд слесаря-ремонтника. И с тех пор пошел Полищук, можно сказать, в гору… Отца у Павла Полищука не было, мать жила далеко, в колхозе, и он, ночуя в общежитии, проводил в доме Печкура почти все свободное время, а в обеденный перерыв заглядывал к нему в контору. Многому научился он у Ивана Ивановича.

Шло время. Полищука назначили помощником мастера, приняли в партию. Печкур не пожалел, что дал ему свою рекомендацию. Когда началась война, Полищук, узнав, что Печкур остается в подполье, тоже наотрез отказался эвакуироваться. Он заявил в обкоме партии: там, где сражается отец, место сына… Обком удовлетворил просьбу молодого коммуниста…

Хотя уже светало, лампа в комнате продолжала гореть, напоминая об уюте и счастье, раньше царившем в этом доме.

Но едва Печкур и его утренний гость отворили дверь, как Курбанов, завидев ненавистный мундир и повязку полицая, вскочил, схватил лампу со стола и угрожающе занес ее над головой. За свое двухнедельное скитание по пути сюда они с Алехиным уже наслышались об этих предателях, выродках…

— Спокойно, Пулат, — усмехнулся Печкур. — Свой. Или не узнаешь?

— Павел… — растерянно пробормотал Пулат, разглядев лицо друга. Лампа снова очутилась на месте.

Полищук обменялся с Курбановым рукопожатием и подмигнул в сторону спящего Алехина.

— Беззаботный товарищ… Даже полиции не опасается.

— Устал он…

— Верно, проголодались вы тут. — Полищук, не спрашивая у Курбанова, откуда они с Алехиным взялись тут, зашарил по карманам, выложил на стол их содержимое: галеты, плитки шоколада, сигареты и ломтики невзрачного немецкого хлеба в целлулоидной обертке.

Печкур усмехнулся в усы.

— Снабжают фрицы…

Полищук отбросил с виска золотистую прядь, подмигнул.

— А как же, за «особые заслуги».

Печкур с восхищением посмотрел на своего питомца и только покрутил седой головой.

Пока Павел раскладывал еду, Курбанов растолкал Алехина, торопливо объяснил ему, еще не совсем проснувшемуся от глубокого, чугунного сна, что на форму Полищука коситься, видно, не надо.

— Ну, угощайтесь, что ли, на германский счет, — невесело сострил Полищук.

Печкур не двинулся с места, только Курбанов потянулся за сигаретами. Полищук смотрел на них и задумчиво тер лоб.

Алехин хлопнул Павла по спине.

— Привет полицаям!

— Да потише ты, дура! — сморщившись, огрызнулся Павел. — Твоей ручищей костыли забивать!

Все заулыбались, но Полищук остался серьезным. Он снял фуражку и озабоченно взъерошил волосы. — Важное сообщение… — Он приостановился, выжидательно глянул на Печкура. — Рассказывать, батько?

Тот кивнул в ответ.

— Выкладывай, Павло…

Полищук потер лоб и заговорил, задумчиво посматривая на небо, розовеющее над садом.

…Клубы черного паровозного дыма окутывали серебристые акации, темно-зеленую лужайку. Дождей давно не было, и копоть густо оседала на листву и траву. Маневровая «овечка», хрипло покрикивая, сеяла из поддувала искры, носилась из цеха в цех, вытаскивая на пути платформы со станками и прочим грузом… Поднявшийся внезапно ветер носил по опустевшим цехам и территории депо бумажки, клочья пакли, сметал с пола металлическую пыль. Под сводами гулко отдавались одиночные голоса и гремели колеса «овечки». В цехе промывки, где совсем совсем недавно шипели остывающие паровозы и промывальщики со шлангами лепились у паровых котлов, а слесари снимали дышла, проверяли подшипники, сейчас было совсем мертво, кругом валялись обгоревшие рыжие плетенки, и лишь под потолком тоскливо ворковал голубь.

Ветер нагнал тучи, и они, тяжелые, темные, ползли над крышами, над очисткой, где лежали горы шлака, и над поворотным кругом. Стало темно, как осенним вечером, и только за депо, за выходным семафором, над степью светилась полоска синего неба.

Полищук принимал активное участие в эвакуации депо, а по окончании работ отправился на станцию провожать товарищей. Высокая мощная «эмка» стояла под парами и застилала хвостом дыма теплушки, классные и товарные вагоны, которые железнодорожники успели заботливо окрасить-расписать пятнами для маскировки.

Где-то на противоположной окраине города завыла сирена воздушной тревоги. Залаяли зенитки. Упала одна бомба, вторая, третья… Земля загудела. Когда кончился налет, вокруг потемнело еще больше и остро запахло горевшими шпалами. Гул утих. Но небо, укрытое тучами, опускалось все ниже и ниже и, казалось, вот-вот обрушится и похоронит под собой город.

Ласточки летели низко над землей в сторону синего горизонта. Они тоскливо кричали, будто навсегда покидали родной город…

Крик ласточек болью отозвался в сердце Полищука. Провожая птиц невеселым взглядом, он вспомнил кипучую жизнь городка, частицей которой он сам был, учебу, работу, добрых друзей, с которыми сейчас попрощался, поездки в подшефный колхоз и ночи с удочками на озере под мирными звездами… Вернется ли все это?

Полищук свернул в узкий проулок. Услышав голоса, обернулся. Тощий, жилистый человек с чемоданчиком, во френче, кепке блином и очках что-то толковал спутнику — рыжему мордастому парню в сером костюме. Полищук не сразу узнал обоих, а они и вовсе не обратили на него внимания. И немудрено: когда оба надолго пропали из города, он еще совсем юнцом был и только с Крынкиным был немного знаком. Пожилой во френче был Гоштов — бухгалтер угольного склада, а рыжий-шофер Крынкин.

Павел припомнил показательный процесс, когда обоих судили за жульничество. Воровали уголь, различные материалы со склада, подделывали накладные, путевые листы, не брезговали и взятками. Главную роль играл, конечно, Гоштов, а исполнителем был Крынкин. Жуликов разоблачили, осудили на пять лет каждого. Отбыв срок, «друзья» возвратились в город как раз накануне войны…

Полищук задумчиво посмотрел им вслед. Он и сам отчетливо не осознавал, почему, но эта встреча чем-то зацепила его. Мог ли он предвидеть, что вскоре ближе познакомится с обоими и при совсем иных обстоятельствах…

…Гоштов с Крынкиным проскользнули через перрон, миновали первый путь и поднялись в свой вагон.

Тем временем в теплушке жарко обсуждался только что прошедший налет немецких бомбардировщиков.

Угрястый небритый человек в мятом пиджачке, перебивая железнодорожников, махал дымящейся папиросой и визгливо предвещал, что дела плохи и эшелон фашисты непременно разбомбят дорогой… Молодой человек интеллигентного вида, в галстуке и фетровой шляпе, вежливо возражал. Решительно отодвинув итээровца в сторону, вперед протиснулся коренастый железнодорожник, взял угрястого за шиворот и тряхнул.

— Может, ты с фашистами заодно?! Вон отсюда, гнида!.. — Угрястый схватил саквояж и пулей вылетел в двери.

— Вот такие немецким самолетам сигналы подают, это же предатели! Зря отпустили, — сказал кто-то.

Гоштов, отвесив поклон, на который, впрочем, никто не обратил внимание, взобрался на нары и положил в головах чемоданчик. Крынкин расположился напротив. Он снял шапку и взъерошил слипшиеся ярко-рыжие волосы.

Эшелон мягко тронулся. Крынкин скользнул унылым взглядом по перрону, побежавшему назад вместе с дежурным в красной фуражке. Гоштов натянул на лоб кепку и вышел в тамбур. Морщась от ветерка, он провожал взором окраинные домики, пригорки, поля и рощи. На душе у него скребли кошки. Нет, ему не было жаль, расставаться с городком. А вот чем он займется в тылу Опять бухгалтерия? Нет пожалуй, хватит. По-честному — нет никакого расчета, а возьмется за старое — в тылу живо схватят за жабры. Время военное, а у него — вторая судимость. Могут и к стенке поставить. Он криво ухмыльнулся. И для кого он, собственно говоря, должен трудиться? Один как перст. Родина? А какая это родина? Остался в двадцатом только потому, что не успел сбежать за границу. Но все ж таки остался, а его судили. Воровал?