Изменить стиль страницы

ОВСЯННИКОВСКИЙ ОВРАГ Рассказ

Рябикова не захоронили. Не заставить было людей рыть землю для мертвого, когда нету сил копать ее для себя — живых. Свалил шалашик, в котором он умер, на его тело, а сверху набросал еще елового лапника.

Прощай, Рябиков… Ни прощальных залпов, ни прочувственных речей над тобой, но останусь живым — будешь в памяти навсегда. Вот и все.

Ушел последний из моего взвода. Не осталось почти никого и из нашей первой роты. Шестнадцать, которыми командую, из тыла: ездовые, повара, проштрафившиеся писаря. Все они — обросшие, почерневшие, в заляпанных грязью телогрейках — словно на одно лицо. Не успеваю запоминать фамилий — приходят, уходят… И только я, как заговоренный, пока еще живой и даже не поцарапанный.

Скоро май, но стоят серые, неприветные дни, и только по утрам в запахи передовой — талого снега, прелых листьев, дыма от костров, серы от разорвавшихся снарядов и мин — врываются еще еле уловимые ароматы весны.

Чуть приобсохло, но в воронках от мин, даже небольших, вода, и когда сверкнет редкое солнце, передовая загорается сотнями блестящих блюдец. Распускаются почки, чирикают какие-то пичуги, по неразумению залетевшие в нашу изломанную, продымленную, просквоженную трупным духом рощу, а немецкая «рама» закидывает угрожающими листовочками.

После того как несколько дней тому назад, в одну из ночей, нас сменили и отвели в тыл, а в следующую привели обратно, на замену уже почти не надеемся. Стреляем друг у друга махру, газетку на закрутку, присаживаемся у костериков. Вроде уже не холодно, но бьет все время противный озноб, а протянешь руки к огоньку — вроде проходит. И пьем кипяток — часто и понемногу.

Без сахара, разумеется. Каким-то образом появились на передке бутылки с уксусом — добавляем в кипяток для вкуса, как бы с лимоном получается.

Темнеет… Немцы уже отстрелялись, и пора спать, но что-то неохота лезть в шалаш одному. Привык с Рябиковым. Укроемся с головой шинельками, прижмемся друг к другу, надышим, и тепло вроде. Надо бы выбрать себе связного, но не знаю, из кого.

Шатаюсь по роще в надежде раздобыть курева, но табаку давно не давали, и если есть у кого остатние крохи, то курят втихаря и украдкой.

Неожиданно повезло. Встретившийся маленький чумазый солдатик из недавно прибывших предложил сам:

— Закурить не хотите, товарищ командир?

— Хочу. Откуда разбогател?

— Проявил находчивость, командир. — Он хитро подмигивает, и грязная его рожица расплывается в плутоватой улыбке.

Благодарю и с удивлением гляжу, как он щедро, не примеряясь, сыплет мне в горсть махорки закурки на четыре, — живем…

Вглядываюсь в паренька — глаза живые, даже озорные, что на передке удивительно, но уж больно неряшлив. Вся шинелька в комьях засохшей грязи. Может, его взять в связные?

— Как фамилия? — спрашиваю.

— Лявин.

— Почему такой грязный?

— При налете в воронке ховался. В первый день очень боязно было.

— А сейчас?

— Сейчас ничего, пообвык маленько. Жить можно.

— Можно, говоришь? — удивляюсь я.

— А чего?

— Ну, спасибо за курево.

— Завсегда пожалуйста, командир. Я не жадный.

Закручиваю цигарку, сажусь на пенек у края рощи, закуриваю. В небе сизая тяжелая туча вдавливает рдяной диск солнца в острые крыши сараев и изб деревеньки, которую брали, брали и не смогли взять, а впереди поле… Раньше с трудом заставлял себя глядеть на него, теперь ничего, привык.

На поле треть моего взвода… И Савкин… Это он, учитель математики, шедший на войну вторым заходом, говорил мне еще на марше:

— В бою надо думать, командир. Бой — это вроде алгебраической задачи. Только данные в ней все время меняются. И надо ее решать каждый момент заново.

Увы, думать не пришлось. Закрутило, завертело. А Савкин с перебитыми ногами умирал на поле — долго и страшно. Сперва звал санитаров, потом пытался ползти назад, потом затих. Мы с Рябиновым были недалеко, но сделать ничего не могли. Так казалось тогда. А сейчас? Может, и могли?

Иду проверять посты. Их у меня пять. На посту двое — один отдыхает, другой должен бодрствовать и наблюдать. Должен! На деле — спят оба. Процедура однообразная — бужу, ругаюсь, грожу трибуналом и ухожу в полной уверенности, что через несколько минут оба опять будут спать.

Что делать? Не знаю! Видно, есть предел силам человеческим.

Подхожу к своему шалашу. В нем холодно и пусто. Набираю веточек и разжигаю костерик в каске. Конечно, не в своей, а подобранной, их валяется по передовой предостаточно. А в каске для того, чтобы не загорелся от костра уложенный в шалаше лапник.

Легкое потрескивание, маленькие язычки пламени, едкий дымок — становится уютнее. Ставлю котелок с водой — попить кипяточку на ночь, согреться. Потом цигарка — и спать…

Перед тем как заснуть — обрывки воспоминаний: Москва, станция Воробьевы горы, что на Окружной железной дороге, силуэт Крымского моста, нервная очередь у телефона-автомата, звонок к матери, ее нарочито спокойный голос и мои тоже нарочито уверенные и бесконечно глупые слова: «Мама, жди меня весной… Чувствую — увидимся весной. Весной…»

Уже весна!

Проснулся, как от толчка. Что-то тяжелое зависло в сердце — неспокойно. Выползаю из шалаша и иду на самый крайний пост. Окликают.

— Все спокойно, ребятки?

— Пошебаршился немец, пострелял маленько, а сейчас тихо, командир.

Действительно тихо. Только всплески ракет.

— Закурить бы…

Отказать не могу и отсыпаю на закурку.

Обхожу свой пятачок, который занимает моя битая-перебитая рота, — все нормально. И вдруг… В свете ракеты вижу в поле маленькую фигурку. Что за чертовщина? Может, мерещится?

Взвожу автомат, хоронюсь за деревом, наблюдаю. Нет, не мерещится. Человек определенно направляется к роще и, уйдя из зоны наблюдения немцев, спокойненько поднимается в рост и идет прямо на меня.

Выхожу из-за дерева — он испуганно шарахается в сторону, но я узнаю того бойца, что давал мне махорку.

— Лявин, подите-ка сюда, — приказываю негромко. — К немцам в гости ходили?

— Что вы, командир… За сухариками я… — Он вывертывает карманы и показывает: — Вот они. Нынче слабый трофей, а вчера много раздобыл. Хотите? — Он протягивает мне сухарь.

— Мертвых, значит, обшариваете?

— Я только насчет жратвы и курева. Вещевой мешок пощупаю, если чую сухарики или хлебец — беру. А по карманам — ни-ни.

— Покажите! — Он выворачивает наружу карманы брюк, но, кроме сухарей и махорки, ничего нет.

— У наших-то ни хрена нет, а вот у тех, кто до нас наступал, богато. Только далеко они, почти под самым немцем.

— И туда доползали? Не страшно?

— А чего? Жрать-то надо.

— Так вот, Лявин, — решаю я, — разбудите отделенного и сдайте ему свои трофеи. Пусть завтра перед обедом разделит на всех. Поняли?

— Нет! — Он исподлобья глядит на меня и отступает на шаг.

— Повторите приказание!

— Каждый сам может, командир. Я шкурой рисковал. Не отдам! — В его глазах вспыхивает злобный огонек. — Чего тут делить? Пущай сами поползают.

— Вы что, не поняли меня?

— Не понял! — почти кричит он и лезет в карманы, сухари летят на землю. — Пущай подбирают!

— Значит, ни себе, ни людям? А говорили, не жадный.

— Не жадный. Меня чуть не прихлопнуло сегодня. Глядите — вся шинель в дырках, как взяли вперехлест. — Он отвертывает полы разодранной пулями шинели. — Они дрыхнут спокойно, а я делись с ними! Неверно это, командир! Неверно.

Я раздумываю: может, я не прав?

— Ладно, подберите свои сухари. Я отменяю приказание. Но на поле больше ни ногой. Ясно?

— Ясно. — Он проворно собирает сухари и подходит ко мне. — Вот с вами, командир, могу поделиться. — Он протягивает мне несколько сухарей.

Я отказываюсь и, не совсем уверенный в правильности своих приказаний — что первого, что второго, — поворачиваюсь и направляюсь к своей лежке. Пареньку не откажешь в смелости, но брать его к себе в связные раздумалось.

В шалаше долго не могу согреться и засыпаю нескоро, сном мелистым и неспокойным. Просыпаюсь задолго до утреннего обстрела. Хуже нет этой маеты ожидания. Начисто, до последней табачинки опоражниваю карманы, закуриваю.

Три узких лучика просверливают шалаш. Смотрю, как играются дыминки — голубые, почти синие, с горящего конца цигарки и серые — выдыхаемые…