Жадность кулаков казалась непостижимой. Но только ли в жадности дело? Может, и правда вредительство? Предположение перерастало в уверенность. Да, это вредительство. И ничто больше.

— Кулаки — жадные твари, — сказал я Маше. — Но дело тут не только в жадности. С табаком они гонят самогон не ради одной выгоды. Тут и другое. Вражеская работа. Одурманить людей, вывести из строя, лишить воли к борьбе. То же, что и опиум. А может, и того хуже. И мы должны разоблачить их. Надо узнать, где и когда они гонят этот табачный. Вот только как это сделать?

В мозгу возникали и тут же исчезали планы. Установить наблюдение? А как проникнуть во двор? Нагрянуть с обыском? Но в это время они могут не гнать. Отобрать самогон и отправить на проверку? А куда отправить? Кто и где может установить, какой он, этот самогон?

— Ничего не приходит в голову, — признался я. — Орешек не по зубам.

Маша убрала руки со стола и выпрямилась.

— А если я пойду к нему?..

Я подумал над ее словами и почувствовал страх.

— А не замыслил ли он чего-нибудь?

— Все может быть. Но, может, и вправду надеется. Вдруг стану шпионкой? А если не так, зачем ему было признаваться? Ведь он рассказал такое… Нет, тут, должно быть, все так. Он покажет и расскажет. И мы разоблачим их…

Во мне боролись противоречивые чувства. Я и боялся и надеялся. Что, если это ловушка? Но, может, глупый расчет.

— Я не знаю… Надо все взвесить…

— Ты же говорил: революционеры ни перед чем не останавливаются.

— Да, но… риск — крайность…

Маша встала, снова глянула мимо меня в морозное окно.

— Я пойду к нему…

Я наклонил голову, покоряясь ее решимости.

— Только будь осторожна. И в случае чего…

Маша не дослушала и вышла. А я возбужденно прошелся по комнате и не без злорадства сказал:

— Берегитесь, сволочи! Теперь-то мы выведем вас на чистую воду.

*

Беднота не давала покоя. Каждый день в селькрестком набивалось множество посетителей. Вдовы часто прихватывали с собой голопузых малышей. Да и сами выряжались в последнее тряпье, чтобы разжалобить начальство. И на все лады требовали подмоги. Однако перепадали и другие встречи. То кто-то из бедняков заявлялся не с просьбой, а с дельным советом. То какая-либо солдатка признавалась, что просила меньше, чем дали. И тогда досада сменялась радостью. Нет, не все, как видно, в нужде теряют достоинство. А у иных невзгоды и лишения даже пробуждают гордость.

И этот день ничем не отличался от других. С утра явилось несколько женщин. Пошумели, поскандалили и уселись рядком на скамью. И завели разговор о жизни, какая была не лучше мачехи. Но я не прислушивался к их жалобам. Занятый бумагами, я ни на что не обращал внимания. Внезапно кто-то тронул меня за плечо. Это была средних лет женщина с изможденным лицом. Худые плечи покрывала старая, латка на латке, мужская поддевка. Из-под ветхого шерстяного платка выбивались жиденькие пряди седых волос.

— К тебе, товарищ, — скорее простонала, чем проговорила женщина. — Помоги ради Христа. Сынишка захворал, Семка. Докторша в город приказала доставить. А на чем? Бедные мы. Ни кола, ни двора. Вот и пришла за милостью. Назначь какую подводу. Аль дай денег нанять. Не то помрет Семка-то.

Устинья Карповна Сударикова, бедная вдова. Мужа похоронила в голодный год. Осталась с целой кучей ребятишек мал мала меньше. Самый старший, Семен, был за хозяина. Вместе с матерью он батрачил у кулаков, добывая для братьев и сестер хлеб. И вот он слег, Семка Судариков, надежда и утешение семьи. Да так слег, что в нашей больнице отказались помочь. И предложили отправить в город. К хирургам на операцию. Вот и явилась она, Устинья Карповна, за подмогой. А раньше никогда не показывалась. И не потому, что не нуждалась, а потому, что робела и скромничала.

— Сколько нас, бездольных-то? — оправдывалась Устинья Карповна. — Вот и думала: может, кому труднейше, чем мне? Перехвачу кусок и оставлю беднягу голодным. А нынче никак уж не обойтись. Помрет Семка без помоги…

Лошади в кресткоме не было, и я выдал деньги. Кое-как Устинья Карповна вывела свою фамилию на расходном ордере. Засунув деньги за пазуху, она неловко обняла меня и поцеловала в щеку.

— Спасибо, родной! Бога молить буду, чтобы здоровьем не обделил.

— А ты будь посмелей, тетка, — посоветовал я, растроганный ее чувствами. — Посмелей и понастойчивей. И требуй своего, добивайся. Ты же не просто какая-нибудь баба, а народ. Народ, понимаешь?

Устинья поморгала красными, вспухшими веками и нараспев сказала:

— И-и-и, какой я народ? Так, может, народника какая. Только и всего.

— Вот, вот, народинка! — обрадовался я. — Ты народника. Вот она народинка… — Я показал на вдову, стоящую у окна. — Вот она народинка. Она… Она… Она… — Я показывал на женщин, сидевших на скамье. — А все вместе мы народ. Сила!

Лицо Устиньи просветлело, морщинки на нем разгладились. Она поклонилась мне и с чувством повторила:

— Спасибо, родной! Уж так выручил. Сама буду помнить. И детям закажу…

Неслышно ступая стоптанными валенками, она вышла. За ней, будто чем-то пристыженные, двинулись к выходу другие бабы. Оставшись один, я принялся ходить из угла в угол. Народинка! Как хорошо сказано! И как верно! Но почему же она робела и скромничала? Ведь селькрестком существует для бедных. Или он для ловкачей, умеющих взять за горло? И что это с Семкой стряслось? Такой крепкий парень и свалился. И как долго будут лечить его городские врачи?

Мысли прервал скрип двери. На пороге стояла Маша. Она смотрела на меня округлившимися глазами. И будто не решалась войти. Я поспешил к ней, взял за руки и сказал:

— Ну здравствуй! А я так ждал. Почему задерживалась?

Маша вошла, привычно расстегнула полы теплой кофты, сбросила на плечи пуховый платок. Я выглянул в коридор — не подслушивает ли кто? — и на крючок закрыл дверь.

— Ну рассказывай. Узнала что-либо?..

Маша прислонилась спиной к стене и закрыла глаза. Потом открыла их, снова глянула на меня и глухо сказала:

— Да, узнала.

— Где стряпают? Где и в какое время?

— Курня в заднем сарае. С правой стороны. А в курне — плита, котел и аппарат. Гонят по субботам. В полночь или на рассвете…

Я заглянул в ее осунувшееся лицо.

— Это точно?

— Можешь не сомневаться.

— Та-ак… — протянул я, потирая руки. — По субботам. В полночь или на рассвете. Так… Теперь мы вас накроем, подлые винокуры…

Я снова возбужденно зашагал по комнате. Да, уже не за горами время, когда рухнет кулацкая крепость. Сначала одна, потом другие. Все падут под нашими ударами. И ничто не спасет эксплуататоров от народного возмездия.

— А что ж не спросишь, как я добилась этого? — Голос Маши показался странным, даже язвительным. — И чего это мне стоило!

Я остановился перед ней, глупо переминулся с ноги на ногу.

— Прости, Маша… Забылся… От радости… Надеюсь, ничего особенного?

— Ничего особенного!.. — Она снова закрыла глаза, постояла так с минуту и опять ударила меня жестким взглядом. — Ну, так слушай… Он завел меня в курню и закрыл дверь на ключ. Все рассказал и показал. А потом… — И вся содрогнулась, как от боли. — Долго издевался, гад. Весь вечер не выпускал… Отбивалась изо всех сил… Вся измучилась… Но не поддалась… — И глубоко вздохнула. — А он… гнусная тварь… что только со мной не делал!.. Вот посмотри…

Дрожащими руками она расстегнула кофточку. Я невольно шагнул к ней. Грудь ее сплошь была покрыта кровоподтеками.

— Машенька! — ужаснулся я. — Как же это он, вражина? Да за это его задушить мало!

Она торопливо застегнулась, будто устыдилась.

— Я устояла… Но могло случиться… И тогда я не пережила бы…

— Маша! — сказал я, дрожа, как в лихорадке. — Я же предупреждал. Помнишь?

Она снова скривилась в болезненной усмешке.

— Как же, помню. Ты предупреждал. Но думал не обо мне, а о них. Они тогда занимали тебя больше всего.

— Хорошо, — согласился я, чтобы успокоить ее. — Пусть так. Но ведь все же это…

— Ради революции? — перебила она. — Так? А не ошибаешься? По-моему, революции не нужны такие жертвы.

— Прости, Маша, — сказал я, покорно стоя перед ней. — И поверь… Если бы я только знал… Ты же победила… А что до этого гада… Идем к доктору. Сейчас же идем. Возьмем свидетельство и посадим его в тюрьму…