– Ты – Лёвушка. Правда ведь?

– Да, похож.

Алексей Иванович с неприязнью подсчитывал количество внимания, которое жена оказывала неизвестному коту. Она сидела на корточках и шушукала Лёвушке что-то нежное, рисуя пальцем вокруг его пушистого хвостика – котенок падал лапами на врага, но Софья, смеясь, убирала руку.

Алексей Иванович удалился в свою комнату, чувствуя вину и обиду. Целый вечер он мастерил игрушку для нового истребителя домашних обоев, цветов и обуви. Сшитая из красных листов твердой бумаги бабочка на нитке почти никогда не привлекала внимания Лёвушки. Он с первого дня полюбил драть кресло в кабинете.

– Что же ты, парсюк! – шипел Алексей Иванович и хлопал по ручке кресла. Хитрый кот был ловчее.

– Не ругайся на Лёву, – обиженно вставляла Софья из своего угла, опустив книгу.

– Я ничего… ничего, – оправдывался Алексей Иванович, закрывая досаду газетой и отбрыкиваясь свободной ногой от жестокого льва, обнявшего его за ступню и терзавшего задними лапами пятку.

Почти каждый день Алексей Иванович случайно запирал кота на кухне и с любопытством смотрел через стеклянную дверь, как он прыгает на ручку. Несколько долгих минут он наблюдал за его настырными попытками открыть дверь и только потом выпускал на волю. Кот подняв рыжую, намагниченную трубу, гордо выходил, не глядя на мучителя, но, услышав за спиной угрожающее постукивание трости, давал драпака, смешно и долго буксуя на лакированном полу.

Входя в квартиру, Алексей Иванович никогда точно не знал, из какой засады взлетит на него Левушка, чтобы цепкими движениями подняться по ноге, больно впиваясь выпущенными когтями в мясо. Редкая ночь выдавалась без утробного воя требовательного животного. Софья спала крепко и почти никогда не просыпалась. Алексей Иванович хмуро ворочался, подбивая подушку, нашептывал ругательства, но потом слепой и сонный выходил в коридор, садился на корточки и нежно спрашивал:

– Что, сволочь? – кот мурчал от удовольствия и жался к ногам.

Особенно Алексею Ивановичу не нравилось, когда кот был печально задумчив и часами сидел на подоконнике, равнодушно глядя во двор. Иногда – дернет шеей, прижмет уши и проследит за полетом серого голубя. Алексей Иванович, бывало, поймает себя на мысли, что минут двадцать просто смотрит на Лёву – и ловит заворожено каждое его движение, даже легкую тень обиды в холке, если коту не нравилось это долгое наблюдение. Лёва терпел и терпел минуту за минутой – потом раз – и вперит свои желтые глаза в Алексея Ивановича и все увидится вдруг со стороны – открытый рот, выпавшая книга, неудобная поза. «Кыш, кыш, расселся тут», – рассердится, замахнется на кота книгой и уткнется в страницу, стыдясь чего-то.

Эта холодная война продолжалась до смерти жены.

4.

Изредка заходила соседка, Валерия Николаевна Булычёва

– Ой, что это у вас здесь… не убрано. Ну вы и отрастили, – показывала она рукой на лицо Алексея Ивановича, – прямо как у того деда, – кивая на портрет в коридоре.

Нафабренный Горький, по-собачьи подняв руки к груди, смотрел на Валерию Николаевну с испугом.

– Да, ирония судьбы, – виновато улыбался Алексей Иванович, – Мы с Софушкой нашли этот портрет в библиотеке, где она работала в 83-м. Смешной.

– Вы мне зубы-то не заговаривайте. Я говорю страшно вы живете, Алексей Иванович. Никуда не выходите, грязно у вас. Я пройду? Ой, мамочки мои! А это что?

Алексей Иванович бросился вслед за соседкой на кухню, покраснев ужасно и на ходу протягивая руки к батарее бутылок, стоявших на столе.

– Мне неловко так. Это я пока только… Грустно мне так… и, в общем, одиноко. И я… то есть мне…

Безжалостная Валерия Николаевна, скрестив руки на груди, уже успела принять грандиозную позу и смотрела на смущенного Алексея Ивановича, как ему показалось, с наслаждением.

– Совести у Вас нет. Если бы Софья видела… Стыдно. Стыдно.

Стало, действительно, стыдно. И пока хозяин виновато убирал со стола и ставил чайник, Валерия Николаевна отчитывала его как нашкодившего пятиклассника, находя все новые доводы в пользу его полного морального падения. Пришел Левушка и сел рядом с ней на табурет, нервно помахивая хвостом и вслушиваясь в каждое слово. «И ты туда же», – подумал Алексей Иванович.

– И кот ваш изменился. Облезлый какой-то. У вас сахар есть? Ну, доставайте тогда. Ничего, без конфет. Вам, небось, с вашими запросами на конфетки-то не хватает, – и снова многозначительно взглянула на большой пакет с бутылками, которые Алексей Иванович молниеносно собрал и очень осторожно поставил в угол, содрогаясь при каждом непристойном звоне.

– Я чего зашла… Прямо уже даже не знаю, как быть. Вы в таком тут содоме, сына еще сюда тащить…

– Сына? Тащить? – наливая чай, серьезно спрашивал Пешков, как бы притворяясь, что грехопадение его не случилось несколько минут назад и конфузиться нечего. Валерия Николаевна тоже вся как будто изменилась, и речь ее приняла сюсюкающий оттенок.

– Вот знаете как нынче дорого все, а сын двоечник, – и странно умолкла.

– Да, дорого, очень дорого, я вас понимаю. И двойки – это нехорошо, – тарахтел Пешков, с недоумением глядя на соседку.

– Все эти репетиторы – шмепетиторы. Сами понимаете. А у сына что ни день – то двойка. Диктант принесет – просто безобразие – одни красные чернила, кол и вместо подписи слово обидное.

– Аа…

– Вы бы подучили его что ли.

– Но…

– Я знаю, вы умненький, – и скользко улыбнулась, заглядывая в глаза. В этот момент она походила на пупырчатую жабу, фотокарточку которой Алексей Иванович видел в одной работе о бесхвостых земноводных. Ее полное рябое лицо желало выразить приязнь и не могло, по причине своей животной природы.

– Я, признаться, репетиторствовал одно время, но все более студентам. Как мне с мальчиком маленьким, я даже не знаю.

– Да какой он маленький! Он уже в восьмом, а росту в нем – детина! – гордо сказала Булычёва, – А по литературе одни двойки, а у вас книжек столько умных, вся комната забита. Читали, значит?

– Читал.

– Ну и хорошо. Значит договоримся.

После того, как Валерия Николаевна покинула квартиру, Пешков сидел нудный, задумчивый. Булычёва штурмом взяла его маленькую крепость, и мир его изменился.

5.

Ученик

Петр Булычёв приходил три раза в неделю и просиживал часы в софьином кресле. Он разглядывал книги, бормотал что-то жуткое про одноклассников, не смешно шутил, громко смеялся и редко выполнял домашние задания. Первая неделя прошла как в аду: Пешков с болью ожидал следующего занятия сразу же, как только Петр покидал его квартиру. Левушка выслушивал страстные исповеди от Алексея Ивановича, для него же ставились целые трагедии об утрате жениного образа, из-за того что Петр Булычёв просидел ее кресло. Софья, с ее поджатыми ногами, положив голову на руку и опустив глаза с тяжелыми темными веками, уже не чудилась Пешкову, когда он вечером изредка поглядывал на ее кресло. Как ужас и проклятье он все чаще и чаще наблюдал там пятнадцатилетнего вихрастого Петра Булычёва.

Пешков теперь реже оставался дома, боясь внезапного прихода ученика. Для прогулок по парку Левушке был куплен небольшой тонкий ошейник. Один его вид устрашал кота лучше пешковской трости. Алексей Иванович тащил за собой сопротивляющегося Леву через улицу, уговаривая его, злясь, матерясь как сапожник. Прохожие нередко крутили пальцем у виска, наблюдая за ним, считали Пешкова чем-то вроде городского сумасшедшего. Когда Пешков доходил до скамейки, на кота было страшно смотреть: он шипел, поджимал уши, его мокрая, грязная шерсть топорщилась комками на шкуре. Алексей Иванович хватал Леву за шкирку и сажал рядом. Закуривал сигарету, прихлопывая кота по загривку: «Ну, говорил я тебе, братец – хорошо тут».

Пешков со смехом рассказывал Леве, как пять лет назад (господи, уже пять лет прошло!) он раскачивал одним вечером Софью вон на тех качелях. На ней было зеленое пальто и коричневый берет, качели противно скрипели, а она, с закрытыми глазами напевала что-то, подергивая каблучками. Проходящий мимо ребенок жестоко и неосознанно бросил – «Вы бабку катаете?» «Знаешь, Левушка, а Софья не смутилась, нет. Говорит – да, мы здесь бабку катаем. Мы так смеялись, шли в обнимку, смеялись как дети. Почему смеялись? А черт его знает. Хорошо нам было». Кот вылизывал шерсть, иногда мудро и сочувственно глядя на руки Пешкову. Бывало, что в парк кроме кота и старика никто или почти никто не приходил. Только тихо и грустно томилась своим ходом осень. Проходящий за спиной Пешкова человек смотрел на него и кота, сидящих неподвижно, на их почти одинаковые по толщине шеи, на мятую шляпу Алексея Ивановича, на его сложенные носками внутрь худые ноги и думал с восторгом – «Мне двадцать!» – ускорял шаг, почти подпрыгивая на ходу, и уходил туда, где его ждали.