Слушаю я воеводу, а сама головой качаю. Это ж гадюка какая, честных птиц позорит, в личину их оборачивается. Уж я-то своим воронам скажу, они враз найдут самозванку и поквитаются.

— Ну, что скажешь, кудесница?

Смотрит на меня воевода, а я плечами пожимаю. Крепкое колдовство, мне и не распутать его. Проклятье — это вам не прыщ на носу. В книгах смотреть надобно, а книги в лесу остались. Значит, назад мне ехать, да лечение искать…

— Не знаешь, выходит, — говорит Никуша, а сам хмурый совсем стал.

— Книги почитать надобно, — отвечаю.

— Так уж нет времени книги читать.

— Иным ничем и помочь не смогу. Отпусти в лес. Найду ответ, вернусь сразу.

Молчит воевода. Повернулась я к нему, а он глаза свои серые прищурил, да ус длинный покручивает. А потом и говорит:

— Кто князя к жизни вернет, тот его женой станет.

— А мне чего? — я плечами пожала. Вот тоже радость какая — в княжьем тереме сидеть.

— И злата будет, сколько в десяти ведрах не унесешь, — говорит воевода, а сам на меня, не отрываясь, поглядывает. — И одежа богатая, и прислужников терем целый.

— Мне-то зачем говоришь? — смотрю на него, сама удивляюсь. И чего пристал, окаянный? Это, вон, пусть ряженым говорит, а мне такое знать без надобности.

— Стало быть, не нужен тебе терем княжеский? — он спрашивает, а я себе кулаком по лбу стучу, мол, совсем дурной? У меня лес целый, на что мне хоромы? — Ни злата, ни каменьев не хочешь? А князя в мужья? Не красавец разве наш батюшка? Ты погляди, кудесница. Даром что бледный, а краше всё одно во всем свете не сыщешь.

Я только рукой махнула. У меня мой лес есть, на что мне князь сдался? Лучше бы уже отпустил, скорей бы книги нужные прочитала, а он вопрос глупые задает.

— Поцелуй князя, госпожа Лесовика, — говорит Никуша.

— Чего? — я даже поперхнулась от удивления. — Делать мне больше нечего, как князей целовать.

Подбоченилась, нос задрала, а воевода так ласково, что я даже его уважать начала с испугу:

— Поцелуй, голубушка. Если ты не поцелуешь, другой такой не сыщется. Поцелуй, Лесенька, тебе жалко что ли?

— Вот еще, — заупрямилась я. — Дел у меня других нету, как только князя целовать.

— Замуж возьмет…

— Надо больно…

— Вот потому и целуй.

А сам уж мою шею сзади ручищей сжал, да так и давит, к князю, стало быть, наклонить хочет. Уперлась я, глазами сверкнула, а воевода рубашку на груди рванул и гаркнул:

— Потом хоть в пепел, а сейчас целуй, зараза этакая!

Тут я и осерчала.

— Да на! — рявкнула и чуть не с размаху князя в губы чмокнула.

Стоим мы с Никушей и смотрим, значит, что дальше будет. Даже дышать, как забыли. Стоим и ждем, а князь не шевелится. Я к воеводе обернулась, руками развела, мол, ну и что?

— Лучше уж в книги гля… — начала я, да тут рядом со мной всей грудью и вздохнули.

— Батюшка, — застонал воевода, да так на колени и бухнулся.

Повернула я голову, а на меня князь смотрит. Глаза синие, ясные, а на щеках румянец появился. И уста уж не серые. Глядит он на меня и говорит чуть хрипло:

— Здравствуй, кудесница.

— И ты будь здоров, князь Велеслав, — отвечаю.

После одежку одернула и к дверям направилась.

— Куда ж ты, Лесовика Берендеевна? — опомнился воевода, а я отвечаю:

— Раз уж князь жив-здоров, то и мне тут делать больше нечего. Соленья с вареньями пусть прислужники забирают, не для того сюда гостинцы везла, чтобы назад возвернуть. И травки оставлю. А там и домой поеду, дел полон лес, а я тут по хоромам княжеских шастаю.

— Так останься на пир честной.

— У вас, вон, от невест деваться некуда, затопчут еще на радостях. Домой я поеду.

Как сказала, так и сделала. Дары князю на поправку остались, а мы с Чалой в родной лес отправились. Воевода уж не останавливал, а князю и вздохнуть не дали — такой вой поднялся. Прислужники да сродники князевы от радости голосят, девки с горя — жених-то какой из рук уплыл. Ничего, очухается князюшка, там себе жену и выберет. Давно пора.

* * *

Катятся деньки чередом. Лес своей жизнью живет-поживает, и я с ним вместе. Сначала мороз переждали, затем с капелью звонкой вместе песни пели, а как земля зазеленела, так и душа распахнулась. Хожу, значится, по владеньям своим, взглядом строгим за порядком приглядываю. А как приглядывать устану, так с оленем быстроногим да зайцем шустрым наперегонки и бегаем. А то и вовсе на дерево взберусь, к белкам в гости наведаюсь. А они что, завсегда мне рады. Ни ведьмой проклятой, ни гадюкой подколодной обзывать не стану.

Это к чему я? А к тому, что жалуюсь, значится. Пошла обо мне молва худая. Мои-то молчат, а если и скажут гадость, то шепотом, чтобы я не прознала. А вот те, что по зиме князя спасать из округ соседних приезжали, так те и клянут. И ни одна поганка в лес не явилась, да в глаза чумазой не назвала. А как издали, так и лают шавками брехливыми, так всякими словами и бранят.

Правда, когда до князя дошло, так прогневался сильно. Мужики наши сказывали, по всему княжеству хулить меня запретил — спасительница! Благодарствую, конечно, да только я тоже в долгу не осталась. Птичкам моим нажаловалась, да посрамить злыдней отправила. Полетели гонцы мои горластые во все стороны, да как слово дурное услышат о хозяйке своей, так сверху завистницу и приветят. Девки визжат, утираются, а народ с них потешается. Вот вам, поганки языкастые. Ишь, чего удумали, на кудесницу лесную хулу возводить! Теперь сами отмойтесь.

Но князю за заботу кивнула даже, но на том доброта моя и закончилась. А как ей не закончиться, коли он, злыдень надоедный, моченьки не дает? И ведь не нахрапом, чтоб меня рассердить, а словом добрым. А как на такое дурно ответить? Только с глаз долой послать, да в сердцах плюнуть.

А началось-то всё по зиме еще. Как домой вернулась, так за мной прислужников отправил — на пир, стало быть, звать. Развернула я их, да назад в городище отправила. Так тут сам воевода явился. Этот запросто уходить не хотел. Будто дуб корнями в лесу моем врос и давай дубиной по деревьям бить, чтобы я, значится, появилась на озорника поглядеть. Пришла, а он на колени да лбом своим в снег уткнулся.

— Не уйду, — говорит, — матушка, пока в хоромы не вернешься.

— Чего пристал? — спрашиваю. — Нечего мне по пирам шастать, мне и в лесу хорошо, спокойно.

— И в хоромах спокойно будет, — не отстает Никуша. — Коль шума не хочешь, слова никто громко не произнесет.

— Что ж за пир, — спрашиваю, — коли на нем песен громких не поют, да смехом веселым стены не сотрясают?

— Как скажешь, голубушка, так и будет.

Махнула я на него рукой, да в чащобу пошла. А пень корявый не отстает, за мной тащится. Я уж и шишки на него осыпала, и снегом в лицо бросила, а он всё одно, как привязанный.

— Уйди, — говорю, — добром, а то ведь худо будет.

А он опять лбом своим дубовым в сугроб и оттуда жалится:

— Не могу я без тебя к князю вернуться. Ждет тебя соколик, благодарить хочет. А я ж тебя привел да целовать его заставил, вот мне и ответ держать.

Обернулась к нему, руки в бока уперла и спрашиваю:

— Что ж за добрый молодец, который спасибо устами чужими сказать хочет, да гостя желанного дожидается, сам не позвавши?

— Так ведь в первый раз почет оказать хотел, а в другой раз я идти упросился. Князь гордый — ты горячая, а мне за батюшку и пострадать нестрашно. Как хочешь, а без тебя назад не вернусь. И чего упрямишься? Не жениться же зазывает, только отблагодарить избавительницу. Посидишь за столом, в свою честь песни послушаешь, да с дарами богатыми домой поедешь, коль так захочется. — Я только отмахиваюсь, а он свое продолжает: — Одумайся, госпожа Лесовика, ведь не лапоть какой, сам князь к столу приглашает.

— Вот пень ты упрямый, — я руками всплеснула. — Не хочу я на пир, и даров не хочу. Мне того, что князю легче стало, достаточно. Ему хорошо, и мне ладно. И чего пристал, негодник? Я ведь и осерчать могу, мало не покажется. Да и что клещом вцепился? То целоваться заставляет, а опоить желает. Иди, сердешный, пока цел, а то ведь я тебя в самое городище вынесу.