Василий Аксенов.

Блюз 116-го маршрута.

Рассказ

Всякий раз по приезде в Москву из Америки я нахожу десяток минут для созерцания панорамы центра, что открывается из эркерного окна моего кабинета. Начнем с зенита. В московских небесах вообще-то трудно не заметить некоторой свинцовости, постоянной тенденции к застою, однако время от времени — и в последние годы всё чаще — облака приходят в движение, в них возникают неожиданные прорывы и провалы, привносящие в атмосферу лазурные, и золотые, и бутылочно-зеленые нерасшифрованные послания; невзирая ни на что, ежедневная небесная драма продолжает разворачиваться.

Кремлевские башни и башенки занимают прочную позицию под движущимися небесами в левом углу моей панорамы. Луковки соборов и колоколен ослепляюще блестят или мутно светятся в зависимости от небесной иллюминации. В центре картины мы видим типичную сумятицу крыш, шпилей, куполов вкупе с уродливыми ящиками цементной архитектуры. Триколор только что народившейся демократии словно заморский гость парит над зданием бывшего ЦК КПСС.

В правом углу панорамы над деревьями Яузского бульвара еще один куст церквей поднимается к небесам: Петропавловская церковь, Церковь Трех Святых и другие неизвестные мне по имени. Атеистическое государство использовало их под склады или в лучшем случае под какие-то музеи, теперь они возвращаются в православное ведомство.

Давайте снизимся от куполов к наземному транспорту. Вдоль бульвара побрякивает старинная трамвайная линия, что определенно числит среди своих пассажиров 1910-х годов футуристов Бурлюка и Маяковского, а среди пассажиров 1930-х бездомных акмеистов Осипа и Надежду Мандельштам. Теперь, в начале 1990-х, на этой линии можно увидеть вагоны, покрашенные желтком и королевской синькой и несущие призывы сигарет “Кэмел”. Время от времени там словно призрак появляется старомодный трамвай с большими буквами на борту: “Черная магия. Воланд и Компания”. Все вместе, литература и западный “агрессивный маркетинг”, привносят в пейзаж сюрреалистическую интонацию. После 75 лет красного тифа город еще не обрел равновесия, всё еще покачивается в полусомнамбулическом состоянии.

Давайте вернемся к моему дому, этому гиганту сталинской эры. Широченный перекресток с одиннадцатью светофорами распростерт у его подножия. Они стараются изо всех сил, но не могут справиться со всё нарастающими стадами автомобилей дикого капитализма. Потоки транспорта то и дело создают заторы по всем направлениям. Красные, желтые и зеленые сигналы бессмысленно мигают над этой дьявольщиной: легковушки, фургоны и грузовики источают карбон-моноксид и шоферскую похабель. Городское раздражение достигает десятого этажа. Я закрываю окно и поворачиваюсь спиной к панораме. Теперь моя диспозиция готова, можно начинать повествование.

Разговариваю по телефону с другом юности Игорем Гореликом. Голос у него совсем не изменился за эти годы. Тот же притворно ленивый голос любимца общества. Пролетает дуновение тех сладостных дней. Игорь-Игорь, думаю я.

“Слушай, Стае, — ты, Игорь, говоришь, — мы тебя ждем сегодня вечером. Любка сделала кулебяку для тебя персонально. Да-да, та самая кулебяка, гордость ее кухни! Да-да, Незабываемая Любка, незабываемая кулебяка!”

Мы оба смеемся. Игорь-Игорь, думаю я. Ты знаешь, что я не могу отказаться от твоего приглашения. Как и в те незапамятные времена в Ленинграде, когда юный Влас (ныне Стас) никогда не отказывался от приглашений к тебе, в аристократический дом на Набережной Крузенштерна, где мы кайфовали под джаз с самых что ни на есть последних долгоиграющих (!) американских пластинок.

“Послушай, Игорь, а как ты узнал, что я... хм... в России?” — “Хохма! — усмехаешься ты. — Я тебя видел вчера по телевизору. А телефон твой мне дал Антилопьев, тот саксафон, помнишь?”

Игорек-Игорек, думаю я. Ты так говоришь, словно мы не чужие друг другу старперы, а те одноклассники, ближайшие друзья, стиляги пятидесятых. Кого ты хочешь обмануть, меня или себя? Ты так со мной говоришь, как будто сорока лет не прошло. Как будто мы еще не потратили наши жизни. Как будто мы еще не дрались с тобой из-за Незабываемой Любки тридцать лет назад. Как будто ты еще не порвал с нашей компанией двадцать лет назад. Как будто Кешка Антилопьев всё еще саксофонист, а не министр в новом правительстве реформаторов.

Неужели ты забыл, Игорь, как в начале семидесятых ты стал ответ-работником ЦК, “спичрайтером” и консультантом? Ты, человек строгих антисоветских убеждений, которыми ты так всегда гордился, забыл? Я знаю, что ты не был там в аппарате самым “чего-изволите” товарищем, ты знал себе цену — так или иначе, ты был одним из немногих тогда высоколобых интеллектуалов, что знали Шопенгауэра и Ницше, Соловьева и Федорова, Фрейда и Эйнштейна, Розанова и Сартра, Деррида и Леви-Страуса; список далеко не исчерпан, о, нет! — но разве это не ты и твои новые товарищи, циничные интеллектуалы партии, сочиняли для Брежнева и Андропова перлы вроде: “Движимый высоким духом международной солидарности советский народ единодушно поддерживает правительство Бабрака Кармаля в его благородной борьбе против происков американского империализма”, — не ты?

Неужели ты забыл, Игорь, как однажды в конце семидесятых во время нашей случайной — или не случайной? — встречи ты дал мне понять, что нам не стоит поддерживать дружеские связи, особенно в виду того, что я всё больше дрейфую в сторону врагов режима? “Судьба слепа, но каждый встречает ее поодиночке”, — разве это не ты отчеканил тогда эту мудрость перед тем, как мы расстались?

“Между прочим, — ты говоришь, — у нас тебя ждет обалденный сюрприз”.

“Не сомневаюсь”, — говорю я.

“Что ты имеешь в виду?” — удивляешься ты.

Я лишь вздыхаю в ответ.

“Машина нужна? — в этом месте ты немного спотыкаешься, видимо, вспомнив цэковские машины. — Я могу послать за тобой машину”.

“Не нужно, я приеду на троллейбусе”.

“На троллейбусе?! — ты хохочешь. — Любка, воображаешь, Стас собирается к нам на троллейбусе!”

“А почему же нет? — бормочу я. — У меня тут 116-й прямо под окном, а ведь он идет, если память не изменяет, прямо к метро “Князь Кропоткин”.

Ты определенно тронут, вплоть до того, что и меня трогают какие-то трогательные нотки в твоем голосе. “Предлагаешь встретиться на том же месте, где тридцать лет назад? Возле “Моссправки”?”

“Точно!”

“Стас Ваксино!”

“Игорь Горелик!”

Договорились. Ожидается ужин с приятными воспоминаниями.

Выхожу из дома. Под высокой аркой постоянный поток карбон-моноксида маскируется под ветер из чьего-то непорочного детства. Траффик застрял по всему перекрестку. Единственным движущимся объектом в этом параличе оказывается только что упомянутый 116-й троллейбус с его щупальцами на крыше.

На остановке оттуда никто не вываливается. Никакой душегубки внутри, пожалуй, даже пустовато. Несколько пассажиров с ухмылочками, с приплевочками покидают ТС. Никто не собирается штурмовать двери. Впечатление такое, что ТС прибыло не из московской сутолоки, а из буколического рассказа. Никто вообще не садится, кроме автора.

Не успел я войти, как двери закрылись с громким шипением. “Не успел” следует понимать буквально, поскольку часть моей левой ноги оказалась зажатой между двух полос резины. После минуты неуклюжей борьбы, уже на ходу, я воссоединяюсь со своей конечностью. Всё в порядке, ничего серьезного, полоса грязи на светлых брюках не считается.

Я занимаю сидение и оглядываюсь в поисках кондуктора. Она, или он, не определяется. Десять лет назад, когда я уехал из этого города в Штаты, каждый троллейбус имел своего персонального кондуктора. Отменили их что ли с того времени? Каким же образом теперь тут собирают плату за проезд? Спросить некого: я тут, оказывается, один во всей просторной кабине.

116-й между тем медленно выбирается из бардака нашего перекрестка и начинает свободную прокатку вдоль набережной Москва-реки. Ветер и солнечное сияние превратили мутные воды в сверкающую поверхность танцующих волнишек. На другой стороне водного пути чудовищные темно-серые стены электростанции высятся как призрак Коммунизма. Паук серпа-и-молота всё еще торчит на крыше, однако рядом с ним сидят “Роллекс”, “Самсунг” и прочая капханалия.