Изменить стиль страницы

Он пробормотал, скомкав приговор:

— Имеете право на предсмертное слово.

Анджиевский поглядел вниз на обывателей, пришедших смотреть на его смертную судорогу, насмешливо взбросил плечом и широким шагом пошел под перекладину. Он показался Ване таким большим, сильным, широкоплечим и тяжелым, что было непонятно, почему этот великан не расшвыряет людей, собравшихся его вешать. Веревка, извиваясь, как пиявка, поползла с перекладины вниз. Анджиевский, отведя руки солдата, сам надел петлю. Ваня закрыл глаза, рукой провел по своей шее. Не раскрывая глаз, он полез на стену, под ним посыпались камни, он спрыгнул на землю.

Все та же глухая немота владела им.

Он шел как лунатик, прямо на виселицу, на которой, тоскливо вытянув носки, висел тяжелый странный груз: то, что нельзя было назвать ни человеком, ни трупом, что, перестав быть человеком, еще не стало трупом. Доктор в пальто виноградного цвета, в фетровой шляпе и высоком крахмальном воротничке, отставя мизинец с бирюзой, держал Анджиевского за руку и глядел на золотые часы, которые держал на ладони.

— Сердце остановилось на двенадцатой минуте, — сказал он полковнику, изумленно подняв седеющие брови. — Удивительно жизнеупорный организм. — Потом он спрятал часы и прибавил все в том же изумлении: — Я хорошо знал этого человека при жизни. Как ни странно, я принимал ребенка у его жены.

Полковник увидел Ваню, налился кровью и нетерпеливо взмахнул кистью руки. Навстречу Ване кинулся унтер, обругал матерно, повернул за плечи и коленом дал под зад. От этого пинка Ваня не удержался и побежал под гору, скользя в мокрой траве и вскидывая руки. По дороге вразброд тянулись к городу обыватели. Ваня обогнал их, попал в плотную толпу молодежи. Это все была мастеровая молодежь, железнодорожники. Они шли в ногу и, не раскрывая ртов, мычали сквозь сжатые губы похоронный марш. Ваня плелся в их толпе, потом тоже пошел в ногу. Шаги их тяжело и мерно шлепали по раскисшей дороге. Они мычали так тихо, что казалось, они думают марш, а не поют. С ними идти было очень ловко и ладно, и Ваня стал подпевать им, тоже очень тихо, чтобы не вырваться голосом, и едва начал подпевать, как мотив марша подсказал ему слова, и вышло так, что железнодорожники поют «Интернационал». И едва он понял это, как самая тихость их пения стала казаться ему тяжелой, тугой, железной, и он понял, что сейчас ни о чем нельзя говорить, что все и так ясно, что все туго скручено в жизни, и смерть Анджиевского не остановила жизни.

У Греческой церкви молодежь рассыпалась на кучки, по двое и по трое влилась в толпу, текущую по улицам вниз. Ваня не побежал за ними (позже он пожалел об этом), и вот он теперь был совсем один в этом городе белогвардейской сволочи! Он спустился к банку и посидел на скамеечке на бульваре. Кавказцы в парадных бешметах, с крашеными бородами продавали трости с монограммами «Кавказ» и «Казбек», из шашлычных пахло луком и жареным барашком; рыхлые барыни, накинув на плечи прозрачные шарфы, ходили с эмалевыми кружками, лечились, несмотря на революцию.

— Казнь Анджиевского! — вопили газетчики, ныряя в толпе.

Солнце было совсем высоко, оно разорвало туман и пролилось на улицы. Ваня медленно направился к вокзалу. На углу Ессентукской он пошел по пятам старичка в накрахмаленной до хруста парусиновой паре, который, поглаживая лысинку, на ходу поглядывал в газету. Ваня решил, что, прочитав газету, старичок бросит ее. Действительно, скоро старик отшвырнул газету и потер пальцами, будто попал ими в деготь. Ваня поднял лист толстой, пористой, коричневой бумаги. Это была газета «Кавказский край».

Газета писала:

«Сегодня в пять часов утра у подножия Машука повешен комиссар Анджиевский. Правосудие свершилось!»

«Вчера в городе распространялись провокационные слухи, будто вместо Анджиевского повесят другого человека. Главное командование распорядилось оставить казненного в петле в течение суток. Жители Пятигорска! Идите все смотреть на когда-то грозного председателя Пятигорского Совдепа!»

Ваня дошел до вокзала, смутно надеясь, что встретит там кого-нибудь из железнодорожных ребят. Но в эти утренние часы вокзал был пустой, чистый, босые бабы возили по каменному полу мокрые швабры. Ваня сосчитал деньги и купил себе билет до Минеральных Вод. На платформе под парусиновым тентом, среди пальм и лимонных деревьев в четырехугольных кадушках, офицеры пили кофе. Ваня дождался поезда и влез в передний, совсем пустой вагон. Против него сидела старуха в черном платке, сырая, в красных ячменях.

Поезд двинулся и ходко побежал среди степи, залитой солнцем и подымающей золотой пар.

Бештау повернула свой лиловый бок, к ней, как гуси, тянулись по небу белые облачка.

И слабость, и отчаяние охватили Ваню. Он заплакал, глядя широко раскрытыми глазами в окно; слезы, не приставая к засаленной рубахе, широкими горошинами скатывались ему на колени.

Старуха увидела горе Вани, завозилась на лавке. Ячмени ее заблестели от слез. Она наклонилась к Ване, от ее платка пахнуло запахом домашнего сундука и сушеной травы. Долго она шевелила сухими губами, подбирая слова, наконец произнесла шепотом:

— Куда едешь-то, пацанок?

Ваня уже не мог сдержать слез, хлынувших, как дождь из трубы. Но глаза его округлились, озлели, он совладал с прыгающими губами и выговорил со всем отчаянием, переполнявшим его:

— Еду к Ленину. К Ленину, в Москву.

Глава двенадцатая

После освобождения Северного Кавказа от белых Анна приехала в Пятигорск и там нашла Ваню. Это уже был настоящий мужчина. К Ленину в центр ему пробраться не довелось. Голос у него ломался: говорил он басом и дискантом. Милый храбрый брат… Он рассказал Анне, что в ту ночь бежал с ребенком через вьюгу на станцию Назрань. Он отморозил руки и плохо понимает теперь, почему пурга не задушила его в своих степных водоворотах. Там, на станции, ребенка взяла сестра милосердия, он помнит, что ее брови были черные, тугие и гнутые. Они вместе отнесли ребенка в дом ингушки — это пятый дом справа, если идти на юг. Ингушка дала брату пресную плоскую лепешку, а ребенку дала грудь — у нее был свой грудной ребенок. Кормя ребенка, ингушка пела: «А-а-а-а-а-а, на пашне Бузуна ты получишь свое место у могилы». Он не понял, почему она поет так грустно, съел лепешку, оставил ребенка и пошел на Пятигорск через казачьи цепи.

Партийный комитет дал Анне денег, и она выехала на другой же день. Она сошла с поезда свежим ранним утром, увидела на горизонте синие тени гор и в упругом небе стервятника, распластавшего крылья над зеленой степью. Вдоль деревни тянулись тополя. На тополях сидели красноперые птицы с черными долгими клювами. Лохматая горная овчарка встретила Анну у дверей хижины и подняла на нее старые глаза, потерявшие всякое любопытство к жизни. Немолодая ингушка в длинной юбке, волочащейся по земле, в городской кофте с оборками повела ее в хижину.

На стене висели курчавые бараньи шкуры и гнутые шашки старинной чеченской резьбы, повешенные крест-накрест. На полу, с размозженной камнем головой, с гибким телом, стянутым в мертвые кольца, валялся желтобрюхий полоз.

Анна села на скамью и подняла глаза на ингушку.

Острая боль расколола ей сердце — гнев, жалость, ревность к этой женщине, кормившей ее ребенка. Опираясь на палку, вошел хозяин с остроконечной бородой и согнутыми, но все еще сильными плечами.

— Добрый день тебе, — сказал он.

Сейчас же из-за спины хозяина, держа в руках медный таз с водой, вошла девочка лет двенадцати, босая, с ожерельем из плоских и тусклых монеток, очень бойкая и с горячим светом в глазах. Она поставила таз перед Анной, вытянув тонкие руки, обхватила ее ботинок, чтобы разуть гостью и вымыть ей ноги. Коса девочки свалилась из-за плеча и тонким кончиком тронула воду.

— Не надо, не надо, — проговорила Анна, — ведь я пришла за моей дочерью.

Они слушали ее терпеливо и непроницаемо. Потом хозяин сел к столу и медленно, подбирая и прочно ставя слова, сказал, что ее девочка умерла в прошлом году. Ей было семь месяцев, когда они ушли в горы: по селениям ездили казаки и забирали мужчин на фронт. В горах девочка съела ягоды, у нее началась рвота, и она ушла в сады Аллаха. Не кто иной, как Аллах, взял ее в свои сады, потому что она умерла магометанкой. Ее назвали Марджан. Эта женщина (он указал на жену) вскормила ее, и она была ей матерью. Они принесли ее с гор и похоронили на кладбище. Если гостья пожелает, он проводит ее на могилу.