Изменить стиль страницы

— Ой, Степан Петрович, вам бы себя послушать! Вы, как чем недовольны, так сразу и вспоминаете, что деревенский. Давно это было! Ну какой из вас сельский житель! — возмутился Семен Ильич. Он не знал, почему разговор принял такое направление, какие были на то причины и обстоятельства. — Ну, на рыбалку там, ну, в охотничье хозяйство на кабанов, пострелять их в свободное от работы время, а жить-то в сельской местности отвыкли ведь…

— Кто где родился, тот там и пригодился. Построим корпус — и до свиданьица!

Семен Ильич хмыкнул, вытер пот со лба, оттянув рубашку, подул себе на грудь. «Парниковый эффект», — пояснил, имея в виду и жару, и пыль, и раскаленное бесцветное небо.

— Я таких погод не помню. И в деревне вас не представляю.

— А ты Рябушинских помнишь?

— «Вечорку» смотрели? Опять небось про историю сообщают. Тут вот писали, что жара такая последний раз была при Дмитрии Донском по летописям. А Рябушинский что?

— Завод наш начинал. Батька мой у них шоферил.

— Поди ж ты! — Семен Ильич всплеснул руками. — Я ж вашего Петра Платоновича преотлично помню. А Рябушинские, они потом сбежали? В Париж?

— Нет, в Ленинград.

— Шутите?

— Смеюсь, как же. Там их только и ждали. В Ленинграде. На Выборгской стороне, а?

— Фамилия знакомая. Богатый небось был. Ясно, богатый.

— Побогаче нас.

— А вот это как посмотреть… — Семен Ильич многозначительно покачал головой. — На деньги не все купишь.

Еще не так давно большая кузяевская семья — Игорь и две его сестры, а потом их мужья и дети жили вместе, в родительской квартире. Потом разъехались, получили свое жилье, и только в праздники собираются все вместе — «свои и наши».

В тот вечер жена Степана Петровича уехала на дачу, Игорь хотел заехать, но еще утром предупредил, что пойдет в университет культуры, — уровень свой повышает, нет слов, — там у него лекция по экономике. В квартире было пусто, тихо.

Мы пили чай с пряниками и пастилой. Это Степан Петрович успел заскочить внизу в булочную. Он снял с серванта две хрустальные вазочки, разложил все аккуратным манером и пальцем, пальцем еще потыкал уже на столе, чтоб все лежало ровно, не из кульков же гостя угощать, в самом деле. Включил телевизор, но только изображение. Без звука. Включил по инерции.

Мы сидели в большой комнате. Ветер шевелил тюлевую занавеску на приоткрытой балконной двери, и неровный кинескопный свет дрожал на стене, крашенной «под шелк».

Это уже совсем другое время. Черные лимузины ЗИМ у ярко освещенного подъезда гостиницы «Москва», оперетта «Трембита», стихи Щипачева на школьных вечерах: «Любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне…» — и вот стены «под шелк». Моя мать искала хорошего мастера, чтоб так отделать одну из наших комнат в огромной коммунальной квартире на Кировской в бывшем доме страхового общества «Россия». Мы ездили с ней куда-то в Останкино. Ни телебашни, ни многоэтажных домов там еще не было. Помню, мастер жил в бараке. Он вышел к нам в длинный общественный коридор, пропахший горелым маслом и жареной рыбой, в домашних сатиновых шароварах и разговаривал лениво, снисходительно. Мама заискивала. «Я буду очень благодарна… Наверное, мы скоро получим отдельную квартиру на Песчаной, мужу дадут… У них в министерстве… Но ведь пока… Хочется, чтоб дома было прилично». И поправляла черную шляпку, которую купила по случаю в Доме моделей, чем очень гордилась.

— Крашено под шелк, — сказал я.

— Мне такая отделка нравится, — сказал Кузяев, улыбкой награждая мою осведомленность.

— Старомодно, пожалуй, но капитально.

— Нарядно, — не согласился он.

В комнате висели две картины, две репродукции в рамках из картона под бронзу, на одной расположились на привале три перовских охотника, на второй — катил в устрашающем неистовстве девятый вал.

Мое внимание привлекла фотография. Чуть ниже она висела, под картинами. Там был мокрый перрон, пассажирский вагон, какой можно увидеть теперь только в кино или вот на фотографиях, на ступеньках застыл проводник в фуражке и с флажком, а ниже стояли четверо улыбающихся парней и девушка в белом пуховом берете, сдвинутом набок. Она тоже смотрела в объектив, как парни и проводник с флажком, и тоже улыбалась, но улыбка у нее была растерянная, грустная.

Я спросил, кто это такие и по какому случаю сделан снимок, но Степан Петрович не расслышал моего вопроса.

В дубовом кузяевском буфете на самой нижней полке за сервизной супницей, купленной в сорок шестом году и потому именуемой «репарационной» (к слову, ею никогда не пользовались), лежал старый кожаный портфель, Степан Петрович когда-то бегал с ним в техникум. В портфеле лежат газетные вырезки, грамоты, красные орденские коробки, перехваченные аптекарскими резинками. Номер «Вагранки» с фотографией паренька в темной косоворотке тоже был там.

Старый портфель лег передо мной на плюшевую скатерть, и в шелесте пожелтевших страниц, в беззвучном мелькании кинокадров программы «Время» рядом в голубой кинескопной глубине, в шуршании автомобильных шин за приоткрытой балконной дверью пожилой человек Степан Петрович Кузяев начал рассказывать свою жизнь. В тот тихий вечер я первый раз поймал себя на том, что, если писать книгу, — и поверил вдруг, что напишу такую книгу, — нельзя менять ни одного факта и ни одной даты. Да и как можно что-то менять! Как можно сочинять человека! Его судьбу. Жизнь. Ведь биография каждого из нас — сколько раз я говорил об этом друзьям! — зависит от невыдуманных мелочей, на которые порой не обращаешь внимания. От имени, как оно звучит. От цвета глаз. От названия улицы, на которой жил. И все гороскопы не просто пустая блажь наивная, тут еще нужно очень и очень разобраться, заявлял я в запальчивости. Кто знает, как влияют фазы луны на формирование спиралей ДНК, носительницы нашей наследственности? Ведь влияет же луна на океанские приливы и отливы… Стоит ли удивляться, что у людей, родившихся в одно время года, есть общие черты характера? В апреле — одни, в августе — другие… Может, это от климата зависит, может, от солнечных бурь или иных космических событий, периодически повторяющихся?

Внизу возле лифта целовались молодые люди и не слышали моих шагов. Я вежливо кашлянул и бочком, бочком протиснулся мимо. Мой «жигуленок» стоял у подъезда под фонарем и лоснился, в темноте похожий на маленького слоненка, наигравшегося за день и прикорнувшего отдохнуть.

Я выехал на Автозаводскую. Слева осталась станция метро, давно уже закрытая. Там над табачными киосками горели ночные огни и расплывались в лужах возле автоматов для продажи газированной воды. Затем слева же потянулись стеклянные корпуса автозавода, я проехал мимо памятника Лихачеву у второй проходной, обогнал караван поливальных машин. Меня обдало тугой струей, пришлось включить дворники.

Нет, я не собирался ничего сочинять! Теоретическую базу окончательно я подвел, въезжая на Автозаводский мост. На траверзе горящего в ночи прозрачного насквозь универсама я понял, что вот она открывается, великая истина: мне и в самом деле становится очевидно, что каждый человек неповторим и писать можно лишь о том, что имело место на самом деле. Только так. И пусть сами события, факты и фактики говорят за себя. И мне было легко в ту ночь. Крылато мне было, и творческая моя жизнь представлялась в повседневном стрекоте пишущей машинки и славе читательских конференций, открывалась передо мной, залитая асфальтом, гладко укатанная троллейбусами, автобусами, расчерченная белой дорожной разметкой на три полосы — налево, направо и прямо под знак: «Начало главной дороги».

Попробуй придумай такое, рассуждал я, сам удивляясь своей удаче: отец возил Рябушинского, а сын стал заместителем генерального директора, и не где-нибудь, а на том же заводе! Скажут: натянуто, наивная символика какая-то, скажут, и улыбочки будут кислые, вот ведь фантазер какой, зачем ему это понадобилось. Но что, если сама жизнь строит сюжет. Катит по Москве первой гильдии купец Рябушинский, откинулся на мягкие подушки сиденья. Мелькают лужи, фонари. Ночь. А за рулем — дядечка в кожаной шоферской куртке с усами вразлет. Катит автомобиль, и оба седока не знают, участниками каких событий сделает их жизнь.