Изменить стиль страницы

И стала Люся Горбунова студенткой конструкторско-механического факультета, одна девушка в группе. Потом, на третьем курсе, еще одна появилась, тоже Люся, Люся Кораблева, синий чулок из Ленинграда. «Я по гусеничным машинам пойду, — говорила. — Хочу танки строить. У меня задумка есть». Она была отличницей и на Горбунову смотрела снисходительно: «Тебе, чтоб инженером стать, прежде всего надо вот эти клипсики, бантики поснимать и поведение свое в корне пересмотреть. Так нельзя! Или ты думаешь, никто не знает, что тебе Виталька Яковлев гидравлику делал?» Кораблева по распределению уехала в Харьков. Больше о ней Людмила Ивановна не слышала, спрашивала ребят, все пожимали плечами, наверное, вышла она замуж и переменила фамилию.

Самой колоритной фигурой у них в группе был, конечно, Яковлев. Зимой и летом в байковом лыжном костюме, в китайских кедах на шерстяной носок, он являл собой тот тип студента, для которого учеба одновременно игра и весьма серьезное дело. Он все предметы изучал с равным стараньем, считая одни интересными, другие полезными для общего развития. Ничего лишнего.

Познакомились они в чертежке. До этого она его видела, но как-то он не запомнился. Просто мальчик из их группы. Еще один.

Это зимой случилось. Утро выдалось зябкое. Она чертила эпюру, первое задание по начертательной геометрии, а за спиной сопел Витасик и тоже чертил, чертил, старался вовсю. Время от времени он выходил в коридор, там на лестнице курил сигареты «Памир» и возвращался, близко проходя мимо, обдавая табачным перегаром.

У нее ничего не получалось. Она нервничала. Скалывала лист, накалывала новый. Кнопки ломались. Снова чертила рамку, штамп, заглядывая в задание, определяла свои точки, где они у нее лежат, по оси абсцисс, по оси ординат, и снова у нее все путалось, мусолилось. Ничего не выходило! У нее была плохая графика.

Часа через полтора Витасик наклонился к ней, посмотрел внимательно, она глаза на него подняла: что надо?

— Ты торопишься, — сказал он. — Я за тобой наблюдал.

— А тебе какое дело? — сказала она, окинув его ледяным взглядом. — За собой наблюдай.

— Я помочь хочу.

— Себе помогай.

Он, кажется, не обратил внимания, что она сказала и как, совсем не обиделся, стянул лист со своего стола.

— Смотри.

Она взглянула. Это было ее задание! Ее точки. Все вычерчено аккуратно, четко. Все готово, только фамилию подписать.

— Спасибо.

Домой они возвращались вместе. Ехали трамваем до «Бауманской», она, счастливая, держала в руке свернутый в тугую трубку чертеж, первое свое задание. Как гора с плеч! А рядом, ухватившись за поручень, стоял Яковлев и рассказывал ей про циркуляцию мощности — эффект, наблюдаемый при эксплуатации колесных машин.

Булыков появился позже. Он первый семестр был вообще незаметным, тихим, держался всегда в тени, точно присматривался и про себя решал, стоит ли возникать. И возник совершенно неожиданно, но на курсовом уровне, выступив на комсомольском собрании с такой, помнится, подготовленной речью, что все тут же решили, чего искать — вот он наш вождь. И стал Олег общественным руководителем, двинул по этой линии. Дальше — больше, сразу весь в делах, походочка торопливая, мелкими шажками, всегда чистенький, деловой, бочком, бочком — и в дамках.

Как-то он увязался провожать ее, она согласилась из любопытства, чтоб вблизи рассмотреть, что за человек такой Булыков Олег. Оказалось, ничего. Умный парень. Шиллера по-немецки читал. Так вот и получилось само собой, что стали ходить они втроем, три дружка: Люся Горбунова, Витасик Яковлев и Олежек Булыков.

— Воли нет, — говорил Булыков, — просто борются два желания. В конце концов одно побеждает. Я всегда был безвольным. Не знаю, как вы. Но мне очень хотелось, чтоб все было красиво.

— Экстремальные условия хороши в теоретических построениях, в жизни они не годятся, — умно отвечал Яковлев, а она слушала, понимала: это все из-за нее. Она — главная в их маленькой компании: у Яковлева с Булыковым ничего общего не просматривалось — совсем разные люди, и она тихо гордилась своей над ними женской властью, но не командовала, всегда по серединке шла, взяв под руки обоих своих кавалеров.

Они бродили по Яузе, по Рубцовской набережной, по тихим переулкам от Слободского дворца к Лефортовскому, прыгали на горбатых яузских мостиках веселые, как котята, жевали горячие пирожки в Измайлове. Смеялись. Иногда приходили к ней домой. Но редко. Она стеснялась отца, его темных рук, будто налитых свинцовой тяжестью, крупных, выпуклых ногтей, несмываемых следов машинного масла, стеснялась, как он ходит, раскидывая ноги, как сидит за столом, широко расставив локти, и ест, тяжело орудуя ложкой, стеснялась его какой-то, непонятной тогда, виноватой улыбки, которая появлялась на его лице, когда он знакомился с ее мальчиками, и того, что он у нее просто шофер, работает на автозаводе, а не где-нибудь в конструкторском бюро главным инженером проекта — ГИПом или — начальником главка в министерстве, как отец Булыкова. Тут виноваты были мама с бабушкой Линой, они обе считали отца не парой. «И в дом взяли, и жить-то по-человечески научили, культуру показали, — причитала бабушка Лина, — а все равно колхозник, деревня деревней». Бабушка была совсем старенькой, что с нее взять. Но мама тоже часто вздыхала по тому же поводу, она бухгалтером работала в ЦДРИ, каждый день встречалась с артистами, с режиссерами, много знала про их жизнь, непохожую, другую. Сравнивала.

— Эх, Ваня, Ваня, — выговаривала печальным голосом, — да если б не война, разве я б за тебя вышла? О чем разговор… Все мои молодые люди в Восточной Пруссии лежат. Кавалеры мои.

Мама, суетливая, беспокойная, жила в своем выдуманном мире. Все из себя чего-то строила. Пересыпала нафталином ощипанную свою черно-бурую лису, которая будто бы все дорожала и дорожала год от года. Шила, перешивала платья, засиживаясь за полночь у своего ножного «зингера», и, когда подруги-сослуживицы спрашивали, кто это так хорошо ей сшил, отвечала, тряхнув крашеными кудельками, нимало не смущаясь: «А, это все Нина Петровна». Будто была у нее своя портниха, какая-то Нина Петровна, которая киношников обшивает и писательских жен.

Отец относился к маме, ко всем ее причудам серьезно. Он видел в ней что-то, чего другие не видели, ценил, любил ее за то никому неведомое, что искал и, как надо думать, нашел именно у нее.

— Ты маму слушайся. Мама женщина умная, — говорил. — Она, может, не такая, как все, верно, но это ее собственное личное право, и мы тут грубо вмешиваться не должны.

С годами она поняла, что отец был очень и очень непростым человеком и все то, самое главное, что было у них дома, шло от него, от его неторопливой манеры говорить, рассуждать, принимать решение.

Он любил приводить домой друзей. Друзья долго, старательно вытирали ноги в передней, притихшие садились за стол, пряча руки под скатерть, мама наряжалась, выходила вся из себя, вся задумчивая, рассеянная, сидела с отцовскими друзьями. А они не сразу смелели, и начинались бесконечные разговоры, то легко, как но асфальту, то медленно, трудно, будто по проселку, по ухабам, по грязи — про километраж к концу месяца, про пережог горючего, про то, что ОРУД ГАИ права большие заимел, как что — водитель виноват, только что уши не колют, а так — все; про дальние межобластные рейсы, про то, как водителю в пути у нас буквально негде ни голову на ночь приклонить, ни, извините, пожрать; про этилированный бензин, от которого случаются отравления и первое ощущение тогда возникает, будто волос в рот попал, путается на нёбе, а потом — слепнешь.

Отец и друзей себе выбирал похожих на себя. Все они были неторопливые, обстоятельные, легкомысленных не уважали. Если хотели про кого сказать, что человек несерьезный, говорили — таксист. Поминали Лихачева Ивана Алексеевича, называли хозяином и выясняли во всех подробностях, как его в свое время с директоров сняли; уважали Липгарта Андрея Александровича — голова! — вот кто в автомобильных делах крепко шурупит; Чудаков — была им известна и такая фамилия, и про Грачева Виталия Александровича говорили, фронтовой его вездеход ГАЗ-61, на котором маршал Жуков ездил, предпочитая всем иномаркам, хвалили. Ходкая была машинка, все четыре — ведущие.