Изменить стиль страницы

Он со злостью посмотрел на Никитенко: старый высушенный чиновник неужели ничего не понимает? Нет, прекрасно понимает и знает больше чем многие.

— Вас не возмущают все эти факты? — спросил Некрасов.

— Может быть, я скорблю больше вас, — раздраженно ответил Никитенко, — но я считаю, и я уверен в правоте своего мнения, что нельзя обобщить отдельные случаи и обвинять все сословие. А ведь именно это вы и делаете. Вы изволили назвать дворянство «навозом», который собираются выбросить. Я не стал бы так говорить и думать о сословии, которое, в силу своей просвещенности, служит опорой трона и государства.

Некрасов смял потухшую папиросу в сияющей белизной мраморной пепельнице, и Никитенко поспешил закрыть форточку. Он долго возился с задвижкой и не чувствовал, с каким озлоблением смотрел Некрасов ему в затылок. Некрасов готов был откусить себе язык за то, что вздумал взывать к Никитенке. Нашел, чем аргументировать! Надо было говорить совсем не об этом, надо было прикинуться спокойным и равнодушным, надо было нажимать на либеральные клавиши души просвещенного профессора. «Нет, видно, я совсем одичал за это лето в деревне и разучился разговаривать с петербургскими людьми».

Исправлять ошибку было уже поздно, и он решил не продолжать больше разговора. Но Никитенко не склонен был отпустить его без очередной проповеди и, справившись наконец с форточкой, продолжил беседу.

— Ваши материалисты думают, что оказывают услугу человечеству, толкуя о незаконности собственности и о злоупотреблениях власти. Выдвигая разные теории, якобы уничтожающие это зло, они воображают, что сделали открытие. Чепуха! Все это невероятно старо — утопии времен Платона…

Некрасов вышел от Никитенки взбешенный. Дома он разобрал корректуры; наиболее изуродованные разослал авторам для исправления, а за правку остальных уселся сам. Не успел он закончить первую статью, как к нему ворвался Потанин — автор искрошенного Бекетовым романа «Крепостное право».

— Николай Алексеевич, что же это такое? — дрожащим голосом спросил он, разворачивая корректуру. — Я ничего не понимаю… Это что же — все надо выбросить?

— Да, Гаврила Никитич, это все надо выбросить, — сказал Некрасов, глядя в сторону. — Поверьте, мне самому тяжело, но я ничего не могу сделать.

Потанин опустился на стул, и Некрасов с болью увидел, как дрожат его колени, как беспомощно мнут его пальцы корректуру, как краска сбегает не только со щек, но даже с губ его. Ему было жаль Потанина, — Некрасов знал, сколько страсти вложил писатель в свой роман.

— Но надо поехать, надо поговорить, объяснить, — начал Потанин растерянно, — нельзя же это допускать…

— Уже ездил, говорил, объяснял, — везде ездил, Гаврила Никитич, но ничего не вышло.

— Может быть, надо мне поехать? Я объясню, я представлю неопровержимые документы, показывающие, что это не клевета, что это сотая, тысячная часть того, что творится. Может быть, меня поймут, меня должны понять, мне должны поверить.

Он вскочил и, не прощаясь, кинулся к двери, но Некрасов схватил его за рукав и насильно усадил на диван.

— Куда вы пойдете сейчас? Уже вечер и Бекетов не станет с вами разговаривать. Сядьте, успокойтесь. Если идти для объяснений, так не в этом состоянии, а со спокойной, холодной головой.

Он пытался успокоить Потанина, показывал ему цензорские поправки в других статьях, рассказывал, сколько прекрасных статей и романов совсем не увидели света. Но Потанин не слушал, не понимал, что ему говорил Некрасов, и сидел, опустив голову и раскачиваясь всем туловищем, как от зубной боли. Вдруг он поднял голову, и Некрасов увидел, что по его искаженному горем лицу текут слезы…

— Да знаете ли вы, Николай Алексеевич, — закричал Потанин истерически, — что сделал со мной господин Бекетов! Он убил меня, да, да, убил, мне теперь ничего не остается, как смерть или помешательство… Знаете ли вы, что я десять лет работал над этим романом? Десять лет я писал его, писал перед иконой — благословением отца моего. Я был в это время карателем подлого дворянского сословия, которое, как червь, подтачивает наше отечество. Я — сын моего отечества! Сын, заступающийся за свою глубоко оскорбленную мать, и вот — ничтожество, чиновник, подлая гнида Бекетов крадет у меня из рук оружие, которым я защищаю мать свою!

Он вскочил на ноги, и, бросив на пол цензорскую корректуру, начал с ожесточением топтать ее.

— И я считал этого подлеца Бекетова за человека! Я принимал его у себя, я говорил с ним о многих своих заветных мечтах, а он так надругался над самым святым, что у меня есть. Я в цепях у него, в цепях, и порвать их не имею сил…

Он упал на диван и разрыдался, стукаясь головой о валик и зажимая рот платком.

Некрасов отошел к столу, — он понимал, что утешать и успокаивать Потанина бесполезно. Какая все-таки тяжелая вещь — служение русской литературе! Сколько людей искренних, честных, благородных начинает это служение с горячего желания принести пользу родине и отступает, опустив руки, видя, каких нечеловеческих усилий стоит донести свое слово для тех, для кого оно написано. Вот и Потанин — упал от первого же удара…

Но, словно подслушав его мысли, Потанин поднял голову и мрачно сказал:

— Нет, я не сдамся, я не позволю затоптать меня. Я буду бороться, — пойду к Бекетову, к председателю цензурного комитета, а не поможет — в церкви с амвона стану свой роман читать. Настанет время, когда я без всяких реверансов скажу боярам русским: «Кровь их на вас и на чадах ваших». И никакие Бекетовы мне рот не зажмут.

Он поднял корректуру, разгладил смятые листы и подошел к Некрасову.

— Простите, Николай Алексеевич, за беспокойство, которое я вам причинил. Больше вы не услышите моих стенаний — помогите мне подготовить аргументы для разговора с цензорами. Просмотрите вместе со мной все, что они вычеркнули, и выслушайте мою защиту этих мест.

Некрасов знал, что будет говорить Потанин. Давно ли он сам защищал роман у Никитенки. Некрасов знал, что все эти доводы ни в малейшей степени не способны повлиять на цензоров. Но он терпеливо выслушал Потанина, обещал продумать все сказанное и устроить ему встречу с Медемом — председателем цензурного комитета.

— Но не возлагайте слишком больших надежд на свидание с ним, — предупредил он. — Это изрядная скотина, и я лично не ходил бы к нему с просьбами.

Проводив Потанина, Некрасов выправил несколько статей и отправился в типографию — заново собирать номер журнала из всех этих осколков.

VI

Так и не успели они познакомиться поближе и подружиться. Все собирался поехать, навестить, поговорить по-хорошему, душевно, сказать, как понравились «Гайдамаки», сколько светлых дум и чувств всколыхнули в душе. Собирался — и не успел: умер Шевченко, и пришлось идти к нему не домой, а в Академию художеств, где лежал он в гробу.

На кладбище, после речей и панихиды, вышли к могиле украинские плакальщицы и заголосили по своему кобзарю. Заплакали, запричитали мягким певучим говором, окружив холмик глинистой земли. Чернышевский, бледный и осунувшийся, плакал, прислонившись к ограде соседней могилы. О ком? Об украинском поэте или о собственном сыне, оплакать которого ему не удалось?

Когда ехали обратно, Некрасов сказал, что хотел выступить и прочитать стихи в память умершего, да не успел их закончить.

— Прочтите мне, — попросил Чернышевский, — прочтите, если помните.

— Помню, только не все. Начало помню:

Не предавайтесь особой унылости!
Случай предвиденный, чуть не желательный.
Так погибает по божией милости
Русской земли человек замечательный
С давнего времени. Молодость трудная,
Полная страсти, надежд, увлечения,
Смелые речи, борьба безрассудная,
Вслед затем долгие дни заточения…
Все он изведал: тюрьму петербургскую,
Справки, доносы, жандармов любезности,
Все — и раздольную степь Оренбургскую,
И ее крепость… В нужде, в неизвестности
Там, оскорбляемый каждым невеждою,
Жил он солдатом — с солдатами жалкими,
Мог умереть он конечно под палками,
Может, и жил-то он с этой надеждою…