Изменить стиль страницы

Но, боже мой! Разве он возмущается? Он слишком любит Тургенева без всяких требований и претензий. Для него Тургенев всегда останется хорош и дорог.

Некрасов поднял голову, — он стоял на набережной, лицом к Неве, к серой беспокойной воде, в которую падали редкие, белые хлопья снега. Маленький хлопотливый буксир тащил к тому берегу груженную кирпичом баржу. Волны качали баржу, и казалось, она не двигается с места. Человек с мешком на голове стоял у борта.

…Разве Тургенев должен был идти с ним? Нет, Тургенев не давал ложных обещаний. Он был честен во всем, даже в оценке стихотворений Некрасова, а прямота — редкое явление в среде литераторов. Тургенев отвергал его поэзию и не по мелочам, а в принципе.

Некрасов вспомнил их споры о литературе, о поэзии, — какими жаркими были они когда-то!

— Надеюсь, ты поймешь, что я для твоей же пользы высказываю свое искреннее мнение, — говорил Тургенев. — Темы твоих стихов, грубая их реальность, их дубовая, прости меня, форма — все это профанация самого понимания поэзии, нарушение эстетических канонов, установленных нашими великими поэтами.

— Я никогда не мог и не могу понять, чтобы искусство интересовалось чем-нибудь, кроме красоты, — поддерживал Тургенева Фет.

— Поверь, высшая красота и поэзия всегда достояние только самого малого меньшинства, а не масс, и поэт это должен всегда помнить, — присоединялся к ним Боткин.

Тургенев уверял, что ни один человек с хорошим вкусом, ни один подлинный ценитель изящного не станет читать стихи с такими строчками:

Завязавши подмышки передник,
Перетянешь уродливо грудь,
Будет бить тебя муж-привередник,
И свекровь в три погибели гнуть…

— Что это такое? — восклицал он. — «Подмышки», «передник», «перетянешь уродливо грудь» — разве это поэзия? Нет, милый, ценители поэзии этого читать не будут!

— Так я не для них и пишу.

— А для кого же? Не для русского ли мужика, который не знает грамоты? — насмешливо вопрошал Боткин. — Россия не Франция, где Беранже мог быть народным поэтом, не забывай этого. Русский народ, для которого ты пишешь, не способен читать тебя, а остальные, отдав дань твоим благим порывам, забудут тебя очень скоро. Только подлинное искусство вечно, а в твоих стихах его, увы, нет.

…Некрасов почувствовал, что у него замерзли ноги, и пошел дальше. Через Исаакиев мост тащилась убогая погребальная процессия: простой, крашеный гроб вздрагивал на дрогах, сзади брела старушонка, в короткой, заношенной кацавейке.

Он снял шапку и пошел за гробом. Старуха с любопытством взглянула на него и спросила:

— А ты кто такой, батюшка? Не из сослуживцев его будешь?

— Нет, — ответил Некрасов.

— Просто так, значит, из уваженья к покойнику? — спросила старуха и, получив утвердительный ответ, с удовлетворением кивнула головой.

— Уважь, уважь его, барин. Хороший человек был, смирный, а горя немало натерпелся.

Старуха оправила платок на голове и зашагала быстрее, догоняя дроги. Некрасов пошел с ней рядом, глядя, как дождь со снегом стучит в крышку гроба, как спотыкаются старые клячи, как тщетно старается подогнать их кнутом возчик. Старуха монотонно рассказывала о не известном ему, лежавшем в гробу человеке. Обычная, простая история: неудачник-чиновник, бедняк, одинокий, как перст, в этом большом, многолюдном городе.

На кладбище было пусто. Только около церкви стояли крышки трех гробов, да молодая женщина с ребенком убивалась на паперти. Глухие ее рыдания были похожи скорее на брань, чем на плач. Она грозила кому-то кулаком, стукалась головой о ступеньки, и маленькая, закутанная в платок девочка смотрела на нее с испугом.

Некрасов пошел по мокрым, прогнившим мосткам в глубь кладбища. Он хотел найти могилу Белинского, но забыл к ней дорогу и долго плутал между крестов и памятников.

— Писатель, говоришь? — с раздумьем спросил сторож, которого он встретил около новой, с неуспевшими еще завять цветами, могилы. — Писатель? Не знаю такого. Здесь все больше господа офицеры лежат, ты отойди к краешку, может, там найдешь.

Но в сумраке, окутывавшем кладбище, найти что-нибудь было трудно. Некрасов вышел за ворота, взял извозчика и поехал домой. Он трясся в мокрых неудобных санях и думал о том, что вот так и его могилу когда-нибудь нельзя будет даже найти. Да и некому искать будет, — уж если Белинского забыли, так его-то и подавно никто не вспомнит. Он озяб, съежился в санях и сам не мог понять, отчего мокро его лицо — от слез или от дождя, или от тумана, который окутал город.

— На Литейную? — спросил извозчик. — В какой конец-то — к мосту или к Невскому?

— К Сампсоньевской, к дому Краевского, — ответил Некрасов, стуча зубами от озноба. — Да быстрей поезжай, не с покойником едешь, я еще пока что не помер.

III

Он чувствовал себя совсем разбитым всеми событиями сегодняшнего, такого длинного и тяжелого дня. Хотелось лечь, забиться с головой под одеяло, ни о чем не думать, ни с кем не разговаривать. Но в соседней комнате сидел Добролюбов и работал над очередным номером журнала. Надо было помочь ему, надо было побороть усталость, надо было закончить эту работу к завтрашнему утру.

— Василий, подай-ка воды умыться, — сказал он, выглянув в коридор.

Но в коридоре было пусто, только собака радостно замахала хвостом и, потягиваясь, поднялась со своего тюфяка. Он пошел на половину Панаева, но и там никого не было. В столовой слабо горела лампа с прикрученным фитилем, на столе чуть попискивал заглохший самовар.

Он подошел к буфету, налил водки, выпил и поискал чем бы закусить. Ничего подходящего не было, только в высокой вазе лежали яблоки, большие, желтые, пахучие антоновки. Он высыпал их все в полу халата и вернулся на свою половину. В ванной он облил себе голову холодной водой и, с радостью чувствуя, что усталость его исчезает, пошел к Добролюбову.

Добролюбов читал сидя за письменным столом и, не поднимая головы, помахал ему рукой в знак приветствия. Гранки нового номера лежали беспорядочной кучей. Длинные узкие полосы бумаги свешивались со стола, как полотенца. Добролюбов рылся в них, разыскивая какую-то статью, все перепутал, и теперь найти что-нибудь было невозможно. Некрасов высыпал перед Добролюбовым яблоки и тоже уселся за стол.

План номера был готов. Его обдумали давно, каждую вещь обсудили и выбрали заранее, — первый номер в году должен был получиться интересным и содержательным. «Гвоздем» было, конечно, «Дворянское гнездо». Некрасов радовался, что с первого же номера дает читателям такой подарок.

— Это поднимет подписку, — говорил он Добролюбову, откладывая в сторону гранки повести. — Вот увидите, — после выхода этой книжки мы получим сразу же несколько десятков новых подписчиков.

«Дворянское гнездо», статья Чернышевского об устройстве быта помещичьих крестьян, статья Добролюбова о Роберте Оуэне, стихи Фета, «Свисток» и все остальное было, честное слово, высококачественным литературным товаром. Некрасов довольно насвистывал, пробегая глазами стихи Фета о нимфе и сатире. И стихи тоже были хороши. Молодец Фет, умница Фет, настоящий поэт Фет!

Иль страсть, горящая в сатире молодом,
Пахнула и в тебя томительным огнем…

громко прочел он последние строки, протягивая гранку Добролюбову. — Прочтите стихи, Добролюбов, ну, прочтите, прошу вас, чудесная вещь.

— Я читал уже, — ответил Добролюбов, исправляя что-то в одной из заметок «Свистка». — Читал, читал, умоляю вас не загромождать мне голову стихами. Я занят своим драгоценным детищем, своим Лилиеншвагером, который пишет хоть не так звучно, но зато остро.

— Вы безнадежный хвастун, — сказал Некрасов. — Это давно известно, что критик, сам имеющий склонность кропать стишки и печатающий их под псевдонимом, всегда уклоняется от чтенья хороших чужих стихов, если ему не надо писать о них рецензию. Ладно, не читайте Фета, правьте свои вирши.