Изменить стиль страницы

«…Причина, почему я отказал себе в удовольствии вас видеть, — единственно участие ваше в известном требовании с Огарева денежных сумм, которые должны были быть пересланы, а потом, вероятно, по забывчивости, не были пересланы, не были даже возвращены Огареву… В ожидании этого объяснения позвольте мне считать себя незнакомым с Вами…»

Некрасов сложил письмо и засунул его в конверт.

«Сильно же вы восстановлены против меня, Александр Иванович, — думал он, — очень сильно, хотя и не справедливо. Вы, очевидно, сказали Тургеневу: «Вот какой он мерзавец, твой Некрасов, ты хлопочешь, чтобы я его принял, а он недостоин даже взгляда честного человека». Вы, безусловно, сказали это, или что-нибудь похожее. Ну что ж, вы добились своего. Тургенев прислал мне письмецо тоже довольно выразительное…»

Некрасов встал со скамьи и пошел по дорожке. Вынырнувшая откуда-то Нелька весело помчалась впереди. Он вышел на шоссе, оно было пусто в этот тихий полуденный час. Только маленькая тележка чухонца из соседней деревни медленно тарахтела по камням. Лошадь шла шагом, а чухонец спал, прикорнув за большими бидонами, которые бренчали на каждой выбоине. Николай Алексеевич позавидовал чухонцу, он не мог бы спать под бренчанье бидонов, вот так, скорчившись на тележке. Вероятно, сегодня он не сумеет уснуть в своей удобной постели, в прохладной комнате, где на ночь опускаются шторы.

«Вы можете, Александр Иванович, считать меня кем хотите, — вором, похитившим огаревские деньги, шулером, обыгрывающим своих друзей, спекулянтом — я не буду перед вами оправдываться, — думал он, глядя вслед удаляющейся тележке. — Вы хотите, чтобы я назвал имя женщины, вина которой уже искуплена страданьем и раскаянием. Я не назову его — вы сами знаете, что не назову. Но Тургенева я вам не уступлю, я буду воевать за Тургенева и добьюсь, чтобы он поверил больше мне, чем вам. Надо сегодня, сейчас же писать ответ, надо разом кончить с этим недоразумением!»

Он повернул обратно в парк и пошел к даче. В уме уже складывался ответ Тургеневу и письмо, которое он пошлет Герцену. Возможность действовать, бороться приподняла, как всегда, его настроение. Он даже начал насвистывать и ласково заговорил с собакой:

— Домой, бестия, домой, Нелечка. Зачем ты курицу задавила? Разве это достойно охотничьей собаки? Охотиться ты не умеешь, а гулять, задрав хвост, умеешь?

Собака, счастливая от того, что ее, наконец, заметили, прыгала, стараясь лизнуть хозяина в лицо, ставила лапы ему на плечи, мешала идти. Ее мокрый красный язык почти касался лица Некрасова, желтые веселые глаза смотрели на него с восторгом и преданностью.

Некрасов повеселел немного, глядя на славного пса. Он пошел быстрее, взбежал по ступенькам террасы и вошел в свою комнату. Чернильница на столе была полна до краев. Он сел к столу, положил перед собой лист бумаги и начал писать:

«Любезный Тургенев. Письмо твое о деньгах Огарева огорчило меня больше, чем бы следовало огорчаться такими вещами…»

Он писал, стараясь как можно ясней, детальней объяснить Тургеневу, что он не виноват; перо быстро бегало по бумаге, а в душе с новой силой поднималась обида на то, что должен он оправдываться в поступках, которых не совершал. Он с раздражением захлопнул чернильницу и позвал Василия.

— Одеваться, — сказал он, — и лошадь до пристани. Поеду в город. Пароходом.

Одеваясь, он подумал о том, что в городе займется делами, и что, может быть, удастся сыграть в карты. Не нужно торопиться с ответом, лучше сперва успокоиться окончательно, а потом писать.

Он спрятал в карман неоконченное письмо, письма Герцена и Тургенева и торопливо, точно убегая от кого-то, уехал в город.

IV

Цензор Мацкевич вернул «Тишину» с помарками, вычерками и закорючками на полях. Красные чернила разливались по аккуратно переписанным страничкам, — нужно было вносить серьезные изменения во многих местах.

Некрасов поехал к цензору объясняться. Цензор вышел ему навстречу, протянув обе руки и приветливо улыбаясь:

— Николай Алексеевич, уважаемый, какая радость! Бесконечно счастлив вас видеть, — говорил он, усаживая Некрасова и хлопотливо подвигая к нему ящичек с сигарами. — Чему обязан столь большим удовольствием встречи с вами?

Статский советник Мацкевич, невысокий толстенький человечек, был большим трусом, хотя этот свой недостаток умел прятать от окружающих. Он боялся Некрасова, боялся Чернышевского, боялся даже «нового поэта» — Ивана Ивановича Панаева, писавшего в «Смеси» фельетоны о петербургской жизни. Он проклинал день и час, когда его назначили следить за этим беспокойным «Современником».

«Подведут, — думал он, — обязательно подведут, и сделают это так ловко, что я и не замечу».

Он перечитывал материалы «Современника» по нескольку раз, прежде чем подписать их. Перед ним постоянным предостережением стоял образ цензора Бекетова, перенесшего крупные неприятности из-за «Современника». Мацкевич опасался оказаться в положении своего предшественника.

— Если говорить правду, — говорил он ближайшим друзьям, — то Бекетов в этом случае пострадал совершенно напрасно. Я подчеркиваю — в этом случае, потому что он вообще подыгрывался к господам литераторам и любил полиберальничать. Но в данном случае он просто попал впросак, я тоже мог бы так попасться. Что он сделал? Подписал к печати несколько стихотворений Некрасова из уже вышедшей книжки. Книжку эту разрешил печатать сам председатель цензурного комитета. А что оказалось? Оказалось, что председатель цензурного комитета разрешил, а в придворном аристократическом кругу, увидав книжку, возмутились и подняли вокруг этого дела целую бурю.

Буря эта не осталась безрезультатной. Сам министр в особом предписании председателю цензурного комитета назвал стихи Некрасова «грубым и озлобленным политическим памфлетом на коренное устройство общества». Он писал о «злонамеренности» поэта, о карах, которые следовало бы наложить на Бекетова, об обязательном отстранении Бекетова от цензурования «Современника».

— Бекетов-то приходился председателю комитета родственником по жене — вот ему и сошло все это с рук сравнительно благополучно, — говорил Мацкевич. — А у меня жена из поповен, от ее родственников мне пользы немного.

Опасения, что Некрасов обязательно «подведет», ярко вспыхнули в сердце цензора, когда принесли ему «Тишину». Он прочел ее сначала всю, целиком, и удивился ее благонамеренности.

— Полно, всерьез ли он это пишет? Нет ли какого скрытого подвоха? — подумал цензор и прочитал стихи еще раз.

Нет, в целом пьеса была совершенно безвредная, напротив, чувства патриотизма, уважения к религии и к деяниям царя были высказаны как будто искренне.

— Одумался, — решил Мацкевич. — Притих, испугался. Ну, и слава богу. И ему будет лучше, и мне спокойнее.

Уверившись в безвредности пьесы, он начал читать ее по строчкам, по словам, вдумываясь в каждое выражение. Тут кое-что нашлось.

Цензор с удовольствием вымарывал явно непристойные строки. Например, в описании минувшей войны было сказано так:

…За караваном караван
Тянулся к месту ярой битвы —
Свозили хлеб, сгоняли скот.
П р о к л я т ь я, стоны и молитвы
Носились в воздухе…

Почему «проклятья»? Кому проклятья? Ежели неприятелю, то так и скажи, что ему, потому что может получиться двусмысленность, а двусмысленность, когда она относится к высшим лицам, в литературе недопустима.

Он основательно потрудился над «Тишиной» и выпустил ее из рук, уверенный в том, что теперь она совершенно безопасна. Он хорошо подготовился к защите своих исправлений, потому что был уверен, что Некрасов будет протестовать. Так и случилось: вот он сидит и курит сигару, этот известный каждому поэт и литератор, лицо у него желтое, глаза злые, и вежливая улыбка кажется натянутой и неестественной.