Изменить стиль страницы

— В монахи метите, батенька, — говорил ему Некрасов с усмешкой.

— Нет, Николай Алексеевич, до монахов мне далеко, — отшучивался Чернышевский. — Монахи истязают свою грешную плоть в надежде на загробную жизнь, а я живу так, как мне нравится. Я эгоист, Николай Алексеевич, отчаянный, убежденный эгоист, меня напрасно считают добреньким.

Сейчас Некрасов вошел в его комнату и остановился в дверях, глядя, как Николай Гаврилович ерошит одной рукой волосы, а другой быстро и сердито листает книгу.

— Какую пошлость пишут люди! — возмущенно сказал он Некрасову вместо приветствия. — Какую пошлость пишут, да еще печатают, да еще читателей находят. Нет, воля ваша, Николай Алексеевич, я рецензиями на этот мусор засорять журнал не буду.

Некрасов повертел в руках книгу и положил ее на конторку. Он сам прислал ее Чернышевскому вместе с целой связкой таких же «легких» романов, брошюр и сборников.

— Вам совсем не надобно самому заниматься писанием отзывов на этот сорт литературы, — спокойно сказал он. — А отзывы на эти книжки давать надо.

— Кому это надо?

— Нам, как редакторам журнала, которые обязаны помнить о читателе. А читатель, к сожалению, такими книгами интересуется не меньше, чем серьезной литературой.

Чернышевский горячо возразил Некрасову. Он считал, что в настоящий момент перед журналом стоят более высокие задачи, чем разбор легоньких пьес и романов; распространение просвещения среди народа, благоприятное разрешение крестьянского вопроса и ликвидация бюрократического управления. Эти «три кита» должны были, по его мнению, лежать в основе всех отделов «Современника»; им необходимо было подчинить содержание беллетристических произведений, а тем более публицистических статей.

— Ежели я разбираю какую-нибудь книгу, — говорил он, — то никогда не забываю о своей главной задаче: бороться за эти существеннейшие вопросы. Мне и книга-то нужна часто как отправная точка для развития интересующей меня темы. Вот в «Трудах» Вольного экономического общества появилась статейка Бланка «Русский помещичий крестьянин». Я эту статейку не упущу, она мне здорово пригодится для сугубого издевательства над господами крепостниками.

Некрасов пожал плечами и сказал, что хотя он тоже считает это полезным, но сомневается в том, чтобы читателям «Современника» попали когда-либо в руки труды Бланка.

— А вот эти, как вы называете, «легкие» брошюрки многие читают и портят себе литературный вкус, — с досадой сказал он, подняв со стола пачку книг. — Я не буду с вами спорить. Делайте, что находите нужным, навязывать свое мнение я вам не хочу, но напомню только вам, Николай Гаврилович, что Белинский не пренебрегал подобного сорта литературой.

Имя Белинского было последним козырем. Он прекратил спор и подумал, что, может быть, Тургенев и Толстой кое в чем правы, когда говорят о Чернышевском как о человеке узком и одностороннем. Он решил новое стихотворение Чернышевскому не показывать.

Разговор перешел на другие темы. Чернышевский расспрашивал Некрасова об охоте, о деревенских встречах и разговорах; он оживился, бледное лицо его порозовело, тонкий голос окреп.

— Сейчас надо держать ухо востро, Николай Алексеевич, — говорил он, дергая кисти халата. — Помяните меня, я уверен, что пройдет некоторое время, и вокруг реформы поднимут шум люди, отнюдь не болеющие за нужды крестьянства. И под шумок обделают свои делишки наивыгоднейшим для себя образом… А для отвода глаз — будут благовестить вокруг имени царя. Сейчас царю многие благовестят, — тихо закончил он, — а я все больше и больше ему не верю, черт знает почему, а не могу верить.

Некрасов невольно положил руку за борт сюртука, где во внутреннем кармане лежала его «Тишина». Что это такое? — точно сквозь сукно увидел Чернышевский строчки его поэмы, бьет прямо по ним, по тем словам, которые у него самого вызывают-сомнение.

Чернышевский подсел к Некрасову на диван и продолжал тихим, взволнованным голосом.

— Чем дальше думаю, тем больше убеждаюсь, что прав был Добролюбов, написав два года назад в своей оде на смерть Николая: «Один тиран исчез, другой надел корону, и тяготеет вновь тиранство над землей». Пророческие это строки. Молод Добролюбов, да умен, умнее нас, стариков.

Некрасов слушал, опустив голову. Что-то очень правильное было в словах Чернышевского и вместе с тем, что-то неприятное, слишком сухое, рассудочное, излишне недоверчивое.

«Нет не покажу ему стихов», — решил Некрасов, поднимаясь с дивана и протягивая Чернышевскому руку.

— Будьте здоровы, Николай Гаврилович, я поехал, у меня еще дела в городе. А о стихах Добролюбова должен сказать вам, что, как прогноз, они может и хороши, но как стихи — слабоваты. Пусть он лучше статьи пишет — пользы больше будет.

Он попрощался и вышел на улицу. Тихий летний вечер завладел Петербургом. Веселые люди в светлых одеждах шли по тротуарам, небо было розовым и ясным, цветочники продавали свежие пахучие букеты.

Некрасов отпустил коляску и пошел пешком. На душе у него было скверно, собственные стихи камнем лежали в кармане.

III

Вот и пришло письмо из Лондона. И совсем не так, как было во сне. Не Тургенев его привез, а Дружинин, и даже не сам привез, а прислал со слугой. И конверт был не из серой плотной бумаги, а обыкновенный белый конверт. Василий подал письмо со словами:

— Ответа дожидаться не велели-с…

Лицо у Василия было обычное, будничное, точно принес он гранки из типографии или ежедневную деловую почту.

Николай Алексеевич повертел в руках конверт, не решаясь его вскрыть. Закурил папиросу, прошелся по комнате, разорвал конверт и разом пробежал письмо. Кровь прилила к щекам его… письмо кончалось фразой:

«В ожидании этого объяснения позвольте мне считать себя незнакомым с Вами».

Он перечитал письмо еще раз. Оно было оскорбительное, но нестерпимо вежливое.

Только сейчас он заметил, что Василий принес ему два письма. Второе было от Тургенева. Милый Тургенев! Зная, видимо, какое письмо посылает Герцен, он решил подбодрить приятеля.

Увы! Его письмо было не лучше. Выдержать еще и это было невозможно. Засунув оба письма в карман, Некрасов выбежал из комнаты. Он постоял на веранде, глядя перед собой помутившимися, точно ослепшими глазами, и, заметив Панаева, направлявшегося через цветник к дому, быстро пошел в парк. Он не мог оставаться в комнатах, не мог видеть людей, слышать их голоса, отвечать на вопросы.

В парке он долго ходил по дорожкам, быстро, без остановок, не глядя, не видя ничего. Он пытался привести в ясность события, нагромоздившиеся за последнее время. Был ли он действительно так виноват, чтобы получать подобные письма от людей, которых уважал и любил? Неужели он в самом деле стал настолько ничтожен, так опустился морально, что заслужил эти пощечины.

Он сел на скамейку и вытер пот с лица. Над головой деловито постукивал дятел; налетевший откуда-то овод с гудением описывал около него широкие круги — он не замечал ни дятла, ни овода. Мысли громоздились и путались, старые, давно забытые обиды оживали и выползали наружу. Было очень тоскливо и одиноко на сердце. Во рту пересохло, хотелось пить, но идти домой было невозможно. Николай Алексеевич сорвал листок березы и пожевал его. Листок был горьковатый. Почему-то вспомнилось, как в детстве, весной он вместе с деревенскими ребятами пил сок из березы. Они сверлили в стволах берез дырки и подвешивали под ними берестяные туески. Сок был сладкий, душистый, как мед.

А из сосны сок не капал. С сосны нужно было осторожно содрать верхнюю грубую кору, и под ней, на белом стволе был прозрачный, мягкий, как разогретая смола, слой. Слой этот снимался с дерева суровой ниткой. Он тоже был сладкий и вяжущий, как ягоды черемухи.

Николай Алексеевич вздохнул. Почему он теперь никогда не пьет березового соку и не снимает прозрачные ленты с сосновых стволов? Почему так горек клейкий березовый листочек? Он достал из кармана письмо Герцена и еще раз перечитал конец его: