— Ой, страшно: у него такой большущий клюв! — пискнул какой-то юный, неоперившийся воробьишка и потерся носиком о ветку: неокрепший носик все время чесался. Но старый воробей и глазом не повел.

— Я вижу, всем вам хочется, чтобы я взял на себя это дело. Ну, что ж, пожалуйста. — И воробей, вспорхнув на крышу, уселся на почтительном расстоянии от аиста: клюв у аиста большой — что правда, то правда.

Старый Чури нахохлился для пущей важности, но речь повел скромно.

— Мы видели, как ты прилетел, Келе, и рады, что ты решил отдохнуть здесь. У вас, аистов, ведь, кажется, начался перелет.

Аист кивнул и почесал клюв своей красной лапкой; воробей испуганно отскочил, но потом, спохватившись, сделал вид, будто и это движение тоже входило в приветственную церемонию.

Келе i_001.png

— Нам, воробьям, в теплые края улетать незачем, мы — народ выносливый, но к перелетным птицам относимся с пониманием, каждому свое: кому — зерна кормушка, кому — на болоте лягушка, а иному…

Аист в упор глянул на старого болтунишку, как бы спрашивая: «Чего тебе надо?»

— Да ничего особенного, — стушевался Чури. — Просто я хотел тебе сказать, что дом этот — тихий, спокойный, и ты можешь отдыхать, сколько пожелаешь. Мы, воробьи, — народ сильный, нас тут все почитают…

— Хватит, — оборвал его аист и сделал шаг по направлению к Чури, который с перепугу поскорей убрался под надежную защиту живой изгороди.

— Что, что он тебе сказал? — оживленным чириканьем встретила его стая.

— Он летит в теплые края… спросил, можно ли ему отдохнуть здесь, а я ответил, что, мол, разрешаем, мы — народ сильный…

— Сильный-сильный, сильный-пресильный! — оглушительно зачирикала стая, а потом вдруг одним махом вспорхнула с веток, потому что ослику, стоявшему у изгороди, вздумалось отщипнуть веточку, и он возьми да и качни весь куст. То ли ему наскучило воробьиное чириканье, то ли и впрямь захотелось пощипать зелени, — про то нам с вами никогда не узнать, а только ушами ослик давно уже начал прядать, что у всей ослиной породы испокон веков выражало крайнее неудовольствие. Ну так вот, тряхнул ослик кусты живой изгороди и, похрустывая зеленой веточкой, побрел к саду, где лежала большая пятнисто-белая собака. Встал ослик перед собакой, и глядят они друг на друга, поглядывают.

— Видала? — спрашивает ослик глазами.

— Видала, — отвечает собака, тоже глазами.

— Беда, что ли, с ним какая приключилась?

Собака внимательно пригляделась к аисту.

— По нему вроде незаметно.

Ослику наконец удалось проглотить прожеванные листья.

— Нет, что-то с ним неладное. Аисты в эту пору не летают поодиночке, если, конечно, кого не прогонят из стаи или сам не отобьется. Фу, — ослик брезгливо дернул носом, — до чего горький лист попался!

— Тогда зачем же ты его съел?

— Лист, он хоть и горький, а полезный для желудка. А теперь, пожалуй, надо легкие проветрить немножко.

Собака испуганно отвернулась, и даже шерсть у нее встала дыбом, такой невообразимый рев поднял ослик. Стекла в окнах домика задребезжали, два голубя, как раз пролетавшие над двором, испуганно шарахнулись в разные стороны, куры сбились в кучу вокруг петуха, а у того воинственным блеском загорелись золотистые кружочки глаз.

Смолкнув, ослик повернулся к собаке, и умные глаза его, казалось, спрашивали:

— Каков голос, а?

— Силища! — робко моргнула собака. — У меня от твоего голоса вся шерсть дыбом встает…

— Сразу видно, ничего ты в этом не смыслишь! На то он и голос, чтобы передавать силу. А послушать тебя, как ты по вечерам на луну воешь, так уши вянут. У человека, у того и вовсе собственного голоса не хватает: залезет на колокольню и давай трезвонить, созывать незнамо кого, ведь люди в это время и без того все по домам сидят.

— Выть на луну — это совсем другое дело, мне кого, как-то нужно выразить то, что я чувствую, но орать благим матом ради того, чтобы «легкие проветрить»… до такого только с твоей несуразной башкой можно додуматься. Нашел чем гордиться! А еще в умниках ходишь.

— Да, мне есть чем гордиться, — тряхнул ослик ушами, и это было красноречивей всяких слов, потому что животные говорят не только голосом, но и глазами, и движениями. — Ты знаешь, я ведь почти все понимаю, что люди

говорят… А однажды был такой случай. Мы как раз отвозили капусту, и вот Берти увидел какого-то маленького человека, ну, знаешь, человечьего детеныша. «Сынок, — говорит ему Берти, — ты уже сейчас такой же осел, как твой отец». Здорово, правда?

Собака робко моргнула.

— Может, оно и здорово, только что-то не очень понятно.

— Чего ж здесь не понять? — Ослик раздраженно махнул хвостом. — Берти похвалил человечьего детеныша и, должен тебе заметить, не зря: у человечка были такие красивые большие уши! — похвалил, что он, мол, хоть и маленький, а не хуже отца.

— Ага, вот теперь понятно!

— Знай наших! — горделиво подмигнул ослик.

— Так что уже поверь мне, Вахур, что с аистом, с Келе, не иначе как беда случилась.

(Звери меж собой называют славное племя собак вахурами, и каждый его представитель для них Вахур, но люди про то не знают, и потому хозяева дали собаке кличку Жучка.)

Одинокий аист сиротливо приткнулся у печной трубы и застыл недвижно. Но двор он уже успел разглядеть хорошенько; виден был ему и сад, где человек то наклонялся, то разгибался, нагружая маленькую тележку. Когда тележка была нагружена с верхом, человек повернулся в сторону двора и громко закричал:

— Эй, Мишка! Мишка!..

Ослик недовольно взглянул на собаку.

— Хорошо тебе, Вахур, тебя только тогда и кличут, когда кормить собираются.

— Мишка-а! — Голос из сада прозвучал сердито. — Чтоб тебя черт ухватил за твои длинные уши, дождешься, что за кнут возьмусь…

— Надо идти, — вздрогнул ослик. — Пока он только имя мое выкликает, не страшно, но как кнут поминать примется, тут уж добра не жди… — И он побрел к узкой калитке сада.

Солнце к тому времени опустилось к самому краю горизонта, и тень от дома пролегла через весь сад.

Одинокий аист стоял на крыше дома, как часовой на посту, и контуры его становились все более размытыми, потому что в надвигающихся сумерках размытыми, однотонными делались дома, дворовые постройки, сад, печная труба и двуколка в саду. Двуколка была нагружена доверху, человек водрузил на самый верх еще и корзину.

— Ну, Мишка, поехали!

Однако Мишка не привык повиноваться по первому окрику. Это извечный обычай у всего почтенного ослиного племени, и отступать от него ослы не любят.

— Кому говорят, не слышишь, что ли?

Тут Мишка, вздохнув, натянул постромки, и повозка со стуком и скрипом двинулась к сараю; Мишка остановился на привычном месте, ожидая, пока с него снимут упряжь; ослик знал, что на этом его служба на сегодня закончена. Он даже оглянулся посмотреть, идет ли за ним Берти. Тот понял адресованное ему предупреждение.

— Но, но, не очень-то оглядывайся! Захочу, так и до утра оставлю тебе хомут на шее.

Мишка весело прядал ушами, уловив знакомое слово «хомут», а остальные слова справедливо сочтя для себя не важными. Да и вообще угрозы Берти можно было не принимать всерьез: конечно, Мишке доставалось иной раз, стоило ему уж чересчур заупрямиться, но зато и держал его Берти в чистоте, и холил. В сумерки, когда пустели дороги и они возвращались домой с базара или с ярмарки, Берти одолевали воспоминания о прошлом. Старому работнику приходили на память годы молодости, в то время жизнь казалась тяжкой невтерпеж, а теперь молодость вспоминалась прекрасною порой; думал он и о милой, которую, пожалуй, все же напрасно бросил тогда (хотя женщина та сама оставила его); вспоминал годы солдатчины — вот уж храбрец был из храбрецов! (а на самом деле служил он поваром, штаны вечно закапаны жиром, и всей тебе амуниции — огромные, закопченные котлы). Но теперь, за далью лет, ему не виделись черные котлы, не томила исковерканная молодость, не терзала женская неверность, — намять услужливо перетасовала подлинные факты и заботливо приукрасила их.