Изменить стиль страницы

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Замерзшее оконце в оттепель начинало оттаивать, с него обильно текло. Агафья срубила со стекла лед, протерла окошко, и яркий солнечный свет впервые за зиму осветил темные углы барабановской землянки.

Ребята спорили из-за места на солнышке. Гошка начистил до блеска железную тарелку и забавлялся, пуская зайчиков на стены.

– Ну, вот и веселей у нас стало, – говорил Федор, заходя в землянку с Тимошкой.

С утра они работали вместе, валили лес и пришли голодные и уставшие.

– Томит солнышко-то, – сказал Силин.

– У меня аж в ушах звенит, – подтвердил Санка, снимая вымазанную смолой куртку.

– Солнце-то здесь теплое, а у нас об эту пору так не греет. Кабы не ветры, тут бы уж весна была.

Агафья подала сухари и чугунок мелкорубленого мяса кабарги. Следом появился горшок каши и свежая рыба, добытая Санкой на махалку. С пищей у Барабановых за последнее время стало получше. Федор, охотясь с Савоськой за Амуром, подстрелил кабаргу. Санка поймал на свой самострел соболя, а на третий день промысла Федор взял лису.

Санка и Тимошка доедали чумизу, а Федор глодал кабаржиные кости, когда в землянку вошел Бердышов. Барабанов стал подробно рассказывать ему о своей удачной охоте.

– А ты коня у кого ставил, покуда промышлял? – спросил его Иван.

– Григорий Иваныч, дай ему бог здоровья, позаботился. Кормил, шубой его на ночь укрывал, доху не пожалел на коня.

– Ты в лес с Савоськой ходил?

– С ним.

– Это охотник так охотник!

– А у нас, дядя Ваня, почта ночевала, – блеснул светлыми глазами Санка, давно ожидавший очереди что-нибудь рассказать. – У них вчерась конь в тростнике подох. Мы с тятькой шкуру с него сымать поедем.

– Ну-ну, охотник, отцу зверей добываешь, – потрепал Бердышов Санку по русым вихрам.

– Он на свой лучок соболя-то поймал.

– Молодец! Ну, будь здоров покуда, Федор Кузьмич, заходи вечерком ханшин пить, обо всем с тобой и потолкуем, – и, подмигнув Санке, Иван вышел.

К вечеру снова началась метель. Под вой ветра в русской печи Бердышов поведал Федору о своей беседе со старыми гольдами в Мылках. Слабо горел жирник, освещая вымытые добела плахи и деревянную тарелку с соленой черемшой.

– Пообижались на нас эти гольды. Сказывают, нет покоя. Стал я их допытывать, какой же им ущерб от нас. Допытал! – Федор насторожился, полуоткрыв рот и перебирая пальцами темную бороду. – Да-а, – продолжал Бердышов. – Они мне все сказали. Я не поверил сперва. «Как? – думаю. – Быть того не может, чтобы сосед обворовал ловушку у гольдов». Нет, они стоят на своем.

Анга поправила жирник, ушла в угол. Собаки скреблись в дверь. Иван поднялся и впустил их в избу. Они вбежали жадной измерзшейся ватагой, стуча когтями по гладким половицам. Отряхивая куржу и снег, слабо урча, разбрелись по избе и стали укладываться вокруг стола. С вожделением поводили они узкими острыми мордами, судорожно позевывая и пощелкивая пастями от голода. Эти могучие, выносливые псы никогда не были сыты. Живя в вечном страхе перед побоями, они не жаловались громко на свой голод, а терпеливо и долго ждали, когда кинут им кусок юколы, и лишь слабым подвыванием, полным тоски, выдавали свои желания. Иван не кормил их досыта, чтобы они были спорей на работу и злей. При нем они и грызлись-то потихоньку и терпели друг от друга быстрые укусы в морду и за уши.

Федор недолюбливал эту мохнатую стаю и с опаской огляделся, когда псы обложили его со всех сторон, словно зверя в берлоге.

– Провалиться мне на месте, – хитро и жестко улыбался Иван, и углы его губ дрожали, – а чего я гольдам пообещал, исполню! Отучу вора воровать. Теперь никто во всей округе чужого не тронет. Своим судом станем судить, хоть брата родного за такое дело, душа из него вон, собаками затравлю.

Такие разговоры Бердышова перепугали Федора не на шутку. Его начинала колотить дрожь. На свою беду, он понимал, что растерялся и ничего не может придумать, чтобы как-нибудь вывернуться. Иван тоже все ходил вокруг да около, и тем неприятней становилось Барабанову, что он и в толк не брал, добивается от него чего-нибудь Бердышов или задумал устроить ему какое-то страшное наказание. Федор хотел было уйти домой, но Иван не пустил его.

– Угощаться будем, сиди, что тебе не сидится? Еще чаевать будем.

Серый вожак, словно сговорясь с хозяином, каждый раз, когда Барабанов пытался подняться с лавки, скалил пасть и начинал злобно хрипеть. В полутьме под столом и сзади, за лавкой, куда бы Федор ни поглядел, повсюду белели клыкастые собачьи морды.

– Оказалось, что варнак этот живет у нас, на Додьге, – продолжал Иван.

В печи страшно взвыл ветер, словно там кто-то томился.

– О господи, господи! – вздохнул Федор, озираясь по сторонам.

– Этого у нас еще никогда не бывало, чтобы охотник у охотника взял добычу. За это у гольдов суд. Выкуп берут с вора: котлы, халаты, ружье. А у русских за такие штуки – пуля. Смерть, паря! – сказал, как отрезал, Иван.

У Федора лязгнули зубы от страха.

– Догонят, к лесине поставят и пристрелят. И сам пропадешь, и детушкам позор на всю жизнь. Они-то виноваты ли? Скажи ты, Кузьмич, Санка твой, к примеру? – продолжал Бердышов.

– Иван Карпыч! – вдруг в голос взревел Барабанов. – Не погуби, помилуй!.. Это я соболя у гольдов взял! – кинулся он на колени.

Вожак, злобно скурносившись, рванулся, чтобы цапнуть обнаженными клыками руку Федора, но Иван пнул собаку в брюхо с такой силой, что она перевернулась на спину и захлебнулась бессильным злобным хрипом, а одна рыжая сука взвизгнула со страха и закатилась в собачьей истерике. Остальные псы посторонились, поджимая хвосты и отворачивая морды от хозяина.

Рыдание клокотало в горле Федора.

– Будь милосерден, не погуби!

– Чего же ты задиковал? – Иван усмехнулся, поднял Федора за воротник. – Ты чудак!

Барабанов всхлипывал.

– От кого ты прятался, скажи? – говорил Иван. – Да что бы ты в тайге ни сделал, я все узнаю. Я ее, матушку, насквозь вижу, по следу скажу, а следы заметет, шаманить стану – как в воду посмотрю. Собаки у меня и те вора чуют, они тебя и не любят, – он отогнал пинком бродившую вдоль стен рыжую суку.

Барабанов, вздрагивая, бился лбом о стол и бормотал что-то несуразное. Голос его заглушали пурга и шум леса.

Изредка доносился слабый треск падающих деревьев.

– Попомни мои слова, Федор. Покуда твое счастье. Ну, ежели ты еще раз в тайге чужого коснешься, не пощажу. А пока – как ничего не было. Слышь ты, – Иван потряс Барабанова за плечо, – не дикуй… Чаевать станем.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Однажды Анга привела в землянку Кузнецовых молодую кривоногую гольдку в щегольском халате и с серебряным кольцом в плоском носу. На руках у нее был заплаканный косоглазый ребенок.

– Бя-я-я… Бе-е-е, – укачивала его мать.

Это была молодая жена мылкинского богача Писотьки. Она приехала на собаках вместе с мужем, чтобы полечить ребенка у Анги, но та шаманить отказалась и привела женщину к старухе.

Раздев младенца, бабка ужаснулась его виду. Ребенку было более года, но мать, по-видимому, еще ни разу не мыла его. У мальчика вздулся животик, тело покрылось струпьями.

– Все мальчишки у нее, как родятся, помирают, – объясняла Анга. – Отец говорит: «Кто вылечит – ничего тому не пожалею».

Гольдка что-то с чувством говорила бабке Дарье по-своему, прижимая к груди красивые грязные руки в серебряных кольцах и браслетах.

– Болезнь эта – собачья старость, – поучала Ангу старуха, рассматривая голенького ребенка. – Наверно, у нее в избе собак много, а она брюхатая шагает через них. Скажи ей, что бабе нужно обходить собаку, а то дитя больное родится, да и купать бы его надо, а то ведь срамота смотреть – грязищи на нем на палец. И собака щенка вылизывает, а дитя до чего у нее запакостилось. Вылечила бы я ей дитя, да нету у меня муки, надо калач испечь, чтобы было все как следует…