Изменить стиль страницы

Меня тошнит. То есть не фигурально, а на самом деле, буквально. Выполоскало всего до дна, до зелени в лице. Я одеваюсь и бегу вон из этого дома. Сломя голову, ломая ноги, по лестнице. Ухожу в ту комнату Алисы: она пуста.

Я хожу сюда почти каждый день. Мне нравится побыть здесь одному, посидеть, отдохнуть. Эта комната меня успокаивает. Она возвращает меня в прошлое. Я принес сюда из сарая свой старый мольберт, достал старые холсты, сбил подрамник. Понемногу я опять начинаю работать, но, боюсь, у меня это получается сейчас еще меньше, чем раньше. Наверное, совсем разучился.

Я достал свой юношеский «Автопортрет с молодым догом» и все бьюсь над ним, пытаюсь довести его до ума. На нем молодая Дези, угол моей комнаты и я сам. Дези я на нем не трогаю, она здесь очень хороша, законченна и, не побоюсь сказать, совершенна. Во всяком случае, меня устраивает. В этой работе я не устраиваю себя сам: какие-то чужие, фальшивые, выдуманные черты, без подлинного значения и смысла. Я чувствую это изнутри. Поэтому я все время переписываю себя, и, по существу, меня на этом автопортрете никогда нет. Я сделал уже массу набросков — маслом, тушью, карандашом. Но все никак не могу схватить жизни своих черт, их неповторимости, взаимного перехода одной в другую. Они неуловимы, текучи, и зыблются, и растворяются в зеркале, как само время. Не уследить. И я опять и опять вглядываюсь в зеркало — но теряю себя в нем. Не пойму. Или наши материальные изменения никогда не успевают за изменениями нашего духа — и от этого наша вечная неудовлетворенность сделанным, вечное «не то»? Ибо всякий раз художник смотрит на самого себя и на свое творение уже другим, немыслимо оторвавшимся от себя и от своего искусства взглядом — и смеется над неподвижностью творения. И опять я бросаю кисть!

Я ничего не создал, ничего не создам… Тогда для чего я был, в чем замысел моего существования? Ведь столько, кажется, еще впереди жизни, но ее уже совсем нет. Дыхание иссякло. Я чувствую, как вся моя жизнь уже перетекла в это «был» и разом, прямо из будущего, перешла в прошлое. Промежуточной инстанции не было. Настоящее изъято.

Конечно, я работаю, живу, приношу, так сказать, пользу. Но до очевидности ясно, что сколько бы ни было людей в бесконечном ряду моего рода, они существовали — вместе со мной — напрасно, если не принесли духовного плода. Ибо лишь в человеке, осуществившем дух, все предыдущие поколения получают наконец свое завершение и оправдание. Духовный плод и является выражением всех предшествовавших ему жизней. Вот почему гений, наряду с мощным расцветом своего духа, несет в себе одновременно и черты физического, материального упадка и вырождения — ибо он не кладет камень — он сам является последним, заключительным камнем свода — бесконечного, иссякшего в нем ряда существований.

Так зачем я был — и был ли вообще? Что я могу, к чему предназначен? А ведь что-то во мне все же было — мои способности, казалось, были так разнообразны. О, как много я бы мог сказать! Я только никогда не знал, как выразить их как соединить их с миром. Вечно неиспользованные возможности. Я даже сам для себя вечно оставался внутри. Так неужели же я так и уйду — знаю, уйду — погибну — от внутреннего кровотечения своего так и не высказанного таланта.

Мои краски всегда на палитре. Всегда готовы — и всегда остаются на ней. Как часто бывало — с каким вдохновением, азартом я брался за кисть, но, едва набросав какой-нибудь пейзаж, я уже стыдился его, он уже казался мне мертвым и недостойным продолжения. Да что там пейзаж! Уже загрунтованный холст мне казался бездарным, едва сколоченный подрамник! Первый десяток-другой мазков уже был мне обвинением.

Но краски, еще даже не смешанные, а только выдавленные на палитру, всегда казались мне самой жизнью. Пустой лист, голое пространство, абсолютное молчание мне всегда казались бесконечно более содержательными, чем выраженное посредством их искусство, ибо все воплощенное, по существу, является лишь ограничением нашего сознания. В пустоте пространства и молчания я различаю совершеннейшие творения. Для этого достаточно взглянуть на незаписанный холст, чистую нотную тетрадь — и твое содержание сольется о этой звучащей пустотой. Достаточно лишь иметь это содержание. Мне казалось, я его имел.

Я вхожу к Алисе, включаю свет. Устанавливаю зеркало, беру кисть. Мазок, другой… Нет, не услежу. Что я там теряю за этим стеклом, что? Себя я вижу хуже всего: мое «я» не поддается моей кисти. Все остальное мне кажется несущественным. Мои краски всегда на палитре: всегда готовы и всегда остаются на ней, так пусть же они остаются на месте.

И я разбиваю зеркало.

Нет, это не гипноз зеркала, как сказал поэт, не бессилие творца, как говорю я, — иллюзия и слепота самосозерцающего глаза, умолкнувшая боль самоисследующего органа, неизбежная аберрация стекла душевной оптики, затуманившегося от близкого дыхания, не разрешающая, а уже  р а з р е ж а ю щ а я, разрушительная — и потому вечно не достигающая своих целей — сила объектива, направленного на самого себя.

1982

ТЕХНИКА БЕЗОПАСНОСТИ-1

Повесть

Автопортрет с догом img_5.jpeg

Под стеной железнодорожного вокзала ютятся люди. Прячась за каменными выступами, колоннами и водостоками, они то и дело выглядывают и смотрят куда-то вдаль, вдоль замусоренного, залитого мазутом пути. Все они ждут поезда, но поезд почему-то не подают.

И скоро они теряют надежду.

Последние, выставленные на перрон вещи исчезают в укрытиях, и ни один смельчак не решается больше покинуть своего убежища. Но может быть, в этом виноват ветер.

Ветер зол и порывист, он дует вдоль опустевшей платформы, унося куда-то на край земли окурки, смятую бумагу и последние листья.

Навстречу ветру идет человек. Он идет бесконечно медленно, хотя, по-видимому, спешит. Он преодолевает пядь за пядью, но все-таки он очень медлен, этот человек. И руку его относит ветром.

Руку его относит ветром, в руке маленький изящный чемоданчик, под рукой сверток, сверток выскальзывает и разворачивается.

Ветер вмиг срывает со свертка газету и обертывает ее вокруг фонарного столба. Кто-нибудь ее потом прочтет.

На свертке еще какая-то, быть может, синяя бумага, а потом еще, другая, вероятно, такого же цвета, а потом еще, несколько иного, но может быть, такого же (точно не скажешь), а потом еще и, кажется, еще, но и она будет сорвана ветром, никто уже не сомневается в этом, и вот уже одни цветные лохмотья, и они унесены ветром.

Но содержимое свертка остается на месте. Нечто смутное, плоское и беззащитное на голом перроне вокзала. Вероятно, книга, набор дисков или что-нибудь еще. Точно не скажешь.

Человек (он наверняка знает, что́ в свертке, но может быть, и нет), человек (все на миг высовываются из своих укрытий и наблюдают за ним), человек (газета должна быть прочитана сегодня же, иначе она устареет), человек (спешите, к тому же она может быть унесена ветром), человек (если это книга, то, вероятно, подарочное издание), человек (такая она огромная), человек (что-нибудь из классики, наверное), человек (такие, как он, всегда носятся с классикой), человек (а если это пластинки, то наверняка Шенберг), человек (впрочем, может и Пендерецкий), человек (такие, как он, всегда якшаются с Шенбергом), человек (с Шенбергом и отчасти с Пендерецким), человек…

Человек силится нагнуться над своим свертком, но ветер никак не дает ему сделать это, но человек не оставляет попыток, и он беспомощен, этот человек. И надежда оставляет человека.

Он растерянно смотрит на этих людей, шевеля беззвучно губами, и судорожно, как рыба на льду, глотает воздух и беспомощно гребет руками. Вероятно, он просит о помощи, этот человек. Но народ отклоняет просьбы. Кто-то из ожидающих хочет помочь ему, но его удерживают за рукав: зачем?

Сделав еще несколько робких неудачных попыток, получив отказ на свой отчаянный призыв, человек подхватывает свой чемоданчик и снова идет навстречу ветру.