Он шел опустив голову, чтобы ни с кем не встречаться даже взглядом, и видел впереди лишь розовые пятки Доминики, вышагивающей на высоких каблуках; сумка на ремне через плечо билась о ее бедро. Лукаш и Доминика шли молча, Асману хотелось присоединиться к ним, но тогда бы они наверняка молчали втроем, а это еще больше привлекало бы к ним внимание. Но, собственно, почему бы им молчать? Он не испытывает вины перед Лукашем. «Тот будет обладать ею целую жизнь, — думает Асман, — и она успеет ему надоесть и опротиветь…» А ему надо так немного, совсем немного… Каких-нибудь три-четыре иллюзорных дня вернувшейся весны.
Доктор теологии и медицины, обогнав его и не произнеся ни слова, направляется к полякам. Физиономия ее сейчас очень напоминает морду лошади, из последних сил рвущейся к финишу.
— Простите, — она касается локтя Доминики, — я хотела бы похитить вас, мисс, если вы, — обращается она к Лукашу, — если вы оба, — поворачивается она и к Асману, — не возражаете…
— Пожалуйста. — От неожиданности Лукаш слегка кланяется, и Асман невольно повторяет его движение, а затем оба они смотрят вслед Доминике, которую мисс Принклей уводит обратно по кипарисовой аллее к группе идущих там женщин. Столь внезапно «осчастливленные» возможностью оказаться в обществе друг друга, они с минуту стоят молча, а потом тоже молча идут дальше, пока наконец Асман не совсем кстати спрашивает:
— Какие вести из Польши? Вы слушали сегодня радио?
— Слушал. — Лукаш поворачивает голову и смотрит изучающе на Асмана, будто пытаясь убедиться, действительно ли вопрос таит в себе подлинную заинтересованность. Не обнаружив ее, отвечает безразлично:
— Ничего нового и ничего хорошего.
Река Дарро — а в эту засушливую пору просто ручей — шумливо бежит по камням, кипарисы под полуденным солнцем замерли в недвижном воздухе, словно восклицательные знаки с точкой короткой тени у корня. Запах согретой солнцем земли напоминает иной ее уголок, лежащий далеко отсюда, за десятками границ, обозначенных на всех картах, но не вытравленный из памяти.
«Отчего э т о не проходит, — думает Асман, — откуда возникает воспоминание, такое ясное и четкое, не припорошенное пылью лет, отчего забылось много всякого, а э т о помнится?.. Оказывается, достаточно пойти рядом с кем-то «оттуда» — если этот «кто-то», даже направляясь по кипарисовой аллее к наипрекраснейшему испанскому парку, не сошел с каменистой и ухабистой польской дороги, — как и ты тоже вновь вступаешь на нее, терзая сердце давней мукой».
— Я слышал, наши дамы говорили сегодня за завтраком, что в Польше — не помню в каком городе — взбунтовались в тюрьмах заключенные. Представьте себе — теперь вся наша группа интересуется известиями из Польши.
Лукаш слегка улыбнулся.
— При других обстоятельствах я бы этому порадовался, но сейчас интерес к Польше подобен, увы, любопытству, какое вызывает человек, попавший под трамвай.
— Под трамвай?
— Да. Годами человеком никто не интересуется, а стоит ему попасть под трамвай, как тут же о нем пишут в газетах и судачат на все лады.
— И это весьма огорчительно!
— Единственное утешение — надежда, что человек выкарабкается и тогда отпадут поводы для пересудов.
— Говорили и о том, что крестьяне не везут в города мясо и хлеб, захватывают государственные предприятия и земли. Но, простите, разве это… все это достаточный повод так спешить с возвращением на родину?..
Лукаш вдруг останавливается, и Асман, не без смущения, останавливается тоже. Он только сейчас понял, что сам спровоцировал ответ, который услышит, хотя получилось это и не умышленно. Он смотрит в бесхитростное лицо юноши, и его начинает охватывать чувство неловкости за свою мысль: в глазах Лукаша нет того выражения, какое он ожидал увидеть, — не всегда банальность ситуации берет верх над человеком, и какое счастье, что сейчас именно так и случилось.
— В такие трудные периоды надо быть дома… и вообще…
— Что «вообще»? — спрашивает Асман с чувством вновь нарождающегося в душе смятения.
— И вообще… ни семью, ни страну не бросают в час беды. Польша нуждается сейчас в каждом человеке.
«Почему мне не кажется это наивным? — думает Асман. — Все эти слова, полные пафоса, но умертвленные жестокой практикой самой истории?.. Не оттого ли, что сам я оставил в час беды и семью, и родину и в течение стольких лет… стольких лет задаю себе все один и тот же вопрос: служит ли мне достаточным оправданием и является ли индульгенцией тот факт, что я сумел все выдержать и выжить. Что приношу какую-то пользу, хотя и с неизлечимо надломленной душой».
Молчание Асмана Лукаш расценивает как сомнение, какого тот вовсе и не испытывает.
— Вы, вероятно, думаете сейчас о грозящей полякам безработице и о том, как это увязать с моим утверждением, будто Польша нуждается в каждом человеке? Я не могу вам этого объяснить, я просто чувствую: да, нуждается в каждом человеке.
— То, о чем вы говорите, у меня отнюдь не ассоциировалось с работой, — отвечает Асман тихо.
— Я тоже не имел в виду только работу, — уточняет Лукаш.
Они снова вместе с группой идут к зеленому массиву Хенералифе, от множества фонтанов которого, орошающих воздух, от облицованных мрамором каналов и прудов веет влажной свежестью.
«Джек отличный парень, — думает Асман, — и я, и Гейл всегда так считали, и мы дали ему счастливую родину, родину, не подвергаемую ударам, а саму раздающую их и в делах праведных и неправедных; и все-таки Джек в чем-то ущербнее этого молодого поляка, ущербнее именно в том, в чем считает себя сильнее, — парадокс, конечно, трудный для понимания теми, кто никогда не получал ударов…» Отчего прежде он не задумывался об этом, гордясь, что обеспечил сыну покой и счастье в четко обозначенных пределах общепринятых представлений? Эта была новая мысль, родилась она только сейчас и не касалась детства и юности Джека.
Асман ищет взглядом сына, сразу вспомнив о поводе его приезда сюда, и, к своему неудовольствию, видит Джека впереди группы рядом с мисс Гибсон и Хуаном, там же и Сэм Блюинг, присоединившийся к их компании. Асману становится ясно, что до отлета Джека в Лондон ему не избежать неприятного разговора и с Сэмом, и, вероятно, с Джеком тоже — не зря же Сэм вызвал его и будет теперь толкать на активные действия. У Асмана возникло чувство нарастающего ожесточения и протеста: возможно, если бы его стали уговаривать отказаться от гастролей, он поехал бы им назло, но, когда его к этому принуждают, он просто не может позволить им взять верх над собой.
— Слушай, Джек! — Сэм втискивается между ним и мисс Гибсон, берет его под руку. — Время идет, а мы не продвинулись ни на шаг!
— А что мы можем еще сделать? — рассеянно спрашивает Джек. Его сейчас больше занимает другое — как бы перед отлетом, обманув бдительность группы, еще раз побеседовать с мисс Гибсон в ее номере. Если он теперь выиграет матч у Тилля Вильдерсона, то получит убедительное доказательство, что несоблюдение аскетического образа жизни не вредит спортивной форме, и потому — о всемогущей Боже! — зачем же он все откладывает женитьбу на Рите Пат, хотя… собственно, почему на Рите Пат? Почему именно на ней?
— Я не знаю — что, — кричит Сэм, — но что-то надо предпринять! Не затем же ты сюда ехал, чтобы сразу капитулировать?
— Нет, не затем, — стараясь поймать взгляд мисс Гибсон, шепчет Джек.
— Может быть, нам стоит поговорить с этой полькой?
— С полькой?
— Конечно.
— И что мы ей скажем?
— Придумай что-нибудь! В конце концов, если ты готов был отвалить тысячу долларов за доставку из Турина крыла для какой-то паршивой автомашины…
— Я готов был отвалить?!
— А кто же?
— Я полагал, все затраты покрываешь ты, если уж меня сюда вытащил…
— Не сейчас об этом говорить, — Сэм бросил быстрый взгляд на мисс Гибсон, та улыбалась, нежно глядя на Джека, — главное, чтобы Джереми поехал на гастроли.
— Главное.
— Не повторяй мои слова, лучше придумай что-нибудь!