Аксель Гермониус
В Ясной Поляне
Константин Михайлов в поддевке, с бесчисленным множеством складок кругом талии, мял в руках свой картуз, стоя у порога комнаты.
– Так пойдемте, что ли?.. – предложил он. – С четверть часа уж, наверное, прошло, пока я назад ворочался… Лев Николаевич не долго обедает.
Я накинул пальто, и мы вышли из хаты. Волнение невольно охватило меня, когда пошли мы, спускаясь с пригорка к пруду, чтобы, миновав его, снова подняться к усадьбе знаменитого писателя.
Здесь в тени вековых лип и берез создавались и зрели чудные образы и художественные картины… Здесь воскресали в гениальной фантазии прежнего Льва Толстого герои его «Войны и мира», «Детства» и «Отрочества», «Военных рассказов», «Анны Карениной».
Я ехал в Ясную Поляну с одною определенною целью – на месте проверить разноречивые слухи об его болезни и толки о новых произведениях его. Меньше всего собирался я обращаться к нему за разрешением каких бы то ни было витиеватых «вопросов», как это по установившемуся шаблону практикуется большинством наезжающих в Ясную Поляну «интервьюеров», обращающихся ко Льву Толстому, как к модному оракулу, который обязан изрекать свои «мнения» относительно всего, что взбредет на ум досужему человеку…
Мы прошли уже мимо пруда и подымались по усыпанной пожелтевшими листьями аллее вековых берез прямо к видневшейся на пригорке каменной усадьбе, а невольное волнение мое никак не могло улечься…
– Вот беседка, где Лев Николаевич работает летом, когда хочет, чтобы ему не мешали… – указал проводник небольшой каменный павильончик влево от аллеи, летом укрывающийся в тени развесистых лип.
Эти липы длинною аллеею тянутся влево к другому каменному флигелю, в котором живет сын писателя граф Л. Л. Толстой с супругой и куда яснополянский философ ходит обедать. Густой парк лип раскинулся и вправо от березовой аллеи, и впереди усадьбы. Летом, должно быть, чудно здесь, в тени этой листвы, которая теперь густым желтым ковром покрывает поблеклую траву цветника перед домом и широкую, не усыпанную песком, подмерзшую слегка дорожку аллеи, ведущей прямо к крыльцу стеклянной веранды дома.
Как-то пусто, сиротливо и неуютно кажется здесь сейчас.
На лужайке парка пасется скот…
– Тут вот и наш скот вместе ходит, – объясняет толстовец, – Лев Николаевич никогда ничего против этого не скажет, позволяет…
Ни души не видно кругом. Белый каменный дом со своею зеленою крышею и стеклянною верандою кажется точно нежилым, да и на самом деле в нем заняты хозяином только две крайние комнатки в нижнем этаже с маленькими окнами в сад и черным узким входом с неряшливо содержимого двора, рядом со зданием людской кухни…
Только молодой Гордон – пес графский, как пояснил проводник, – подбежал навстречу, ласково виляя хвостом, да какая-то баба рубила березовый сук на задворках…
– Что, вернулся с обеда Лев Николаевич? – справился у нее Константин Михайлов. – Это жена садовника, – пояснил он, обращаясь ко мне.
– Нет, обедает еще… – ответила баба.
– Беспременно, значит, сейчас вернется… Он скоро!..
Я еще раз вгляделся в окружающую меня обстановку: и самый дом, и деревянную, резную, грубой плотничьей работы, решетку веранды давно не мешало бы покрасить или побелить, но об этом, очевидно, мало кто думает здесь… Немножко запущенным кажется все окружающее.
На дощатых перилах решетки аляповато вырезаны, очевидно тем же плотничьим инструментом, поочередно то фантастический петушок, то еще более фантастическая человеческая фигурка…
В окне, рядом с дверью крыльца, которым, видимо, не пользуются, к самому стеклу прислонен какой-то удивительный портрет масляными красками…
Это, очевидно, работа какого-нибудь доморощенного художника, и притом с весьма замечательного оригинала: на портрете изображен какой-то блондин купеческой складки и моложавой наружности, во фраке, оба борта которого буквально унизаны орденскими звездами неопределенного происхождения, крестами, медалями… На шее оригинала, на зеленой ленте, красуются тоже две звезды и еще какой-то орден или значок посредине между ними…
Я только что в недоумении занялся разгадкою, кто автор и кто оригинал этого необыкновенного портрета, как во флигеле, занимаемом графом Львом Львовичем Толстым, громко хлопнули дверью, и стук ее гулко разнесся в морозном воздухе…
– Вышел Лев Николаевич! – объявил мой чичероне.
Через минуту в конце длинной липовой аллеи, соединяющей оба каменных флигеля, показалась высокая, очень высокая фигура знаменитого отшельника Ясной Поляны.
Он быстро шел, пережевывая еще на ходу остатки последнего блюда, в серой круглой войлочной шапке и закутавшись, как в халат, в длинный черный не то армяк, не то пальто без пуговиц… Я сделал несколько шагов навстречу графу…
– Да ведь мы с вами, кажется, знакомы уж? – произнес он, протягивая руку… Лев Николаевич ошибался: маститого отшельника посещает такая масса «интервьюеров», корреспондентов, ученых и просто поклонников, что немудрено, разумеется, и ошибиться в этом синклите…
– Я завален работой по горло, корректура, переписка!.. Печатал свою последнюю вещь на «Ремингтоне», чтобы еще раз выправить ее… – говорил Лев Николаевич, пока мы медленно подвигались к дому. – Вы читали мое письмо по поводу молокан?.. Ведь это возмутительное дело, и об нем как будто замолчали везде после моего письма, да и самое письмо, кажется, осталось не перепечатанным в других газетах, а между тем тут бы и продолжать выяснение этого вопроса… Я, прежде чем напечатать свое письмо в «С. Петербургских Ведомостях», обращался к…
Лев Николаевич назвал высокую особу, к которой он адресовался по этому делу за защитой для молокан, и, видимо, волновался, рассказывая о перипетиях своего ходатайства, которое, вероятно, найдет когда-нибудь свое место в истории нашего сектантства.
Я сообщил графу, что видел его письмо перепечатанным в киевских газетах…
Это, по-видимому, искренне порадовало графа. Мы подошли между тем ко входу в обиталище маститого писателя…
Именно обиталище, никак иначе не могу я назвать, никакого более подходящего определения не могу я подобрать тому помещению, в которое входил, пробираясь вслед за хозяином по узенькой дощечке, перекинутой через лужу возле здания людской кухни, к грязному черному крылечку!..
Охапка березовых суков, которыми граф топит свою печку, валялась у стенки темной передней – коридорчика!..
В какой-то не то кладовке, не то заброшенной комнатке с открытою дверью, сейчас налево от входа, виднелся велосипед Льва Николаевича.
Мы сделали еще два-три шага вперед и – вошли в полупустую, невзрачную каморку с двумя-тремя колченогими стульями, с простым некрашеным столом и вытертым и выцветшим от времени…
За другим столом такого же сорта, поставленным у одного из двух маленьких окон, работал над бумагами какой-то юноша, вставший с места при нашем приходе, юноша ужасно робкого и простоватого вида, в старом сюртуке с лоснящимися локтями и не в меру короткими рукавами.
Граф снял галоши, снял свою шапку, сам повесил на крюк прибитой к стене грошовой железной вешалки свое пальто-армяк, предоставив мне сделать то же самое, и – передо мной в натуральную величину предстал Лев Толстой в том виде, как его изображают на всех портретах последнего времени!.. В верхнем пальто-армяке или пальто-халате своем граф Толстой выглядит несомненным барином: в том костюме, в котором он оказался теперь, – вырос всем знакомый облик барина «опростившегося». Темно-синяя пестрядная блуза или чуйка, подпоясанная черным ремнем, пресловутые «говяжьи» сапоги, о которых мне говорили толстовцы в деревне, – все было налицо!.. Редкие – не белые как лунь и не седые, а какого-то серого цвета – волосы на голове лежали сбившимися космами; борода, длинная и жидкая, висела такими же отдельными прядями…
Широкий, как будто приплюснутый нос и не скажу, чтобы добрые, напротив – насквозь пронизывающие из-под нависших бровей, проницательные глаза – таков был портрет Льва Николаевича теперь!..