Изменить стиль страницы

Одна Федосьюшка у себя в тереме крепче прежнего засела. В последний раз в Прощеное воскресенье она выходила. Попрощалась с сестрицами, с ними вместе у теток да у Иванушки побывала. Хотели царевны к царице пройти. Недужной сказалась Наталья Кирилловна. Тогда Софья их всех к Федору Алексеевичу провела.

На государском своем месте, в кресле с орлами золочеными, молодой царь сестер принимал. Бледно и болезненно у него лицо было, но в глазах у выздоравливающего уже пробуждалась жизнь. Улыбаясь сестрицам улыбкою приветною, он трижды поцеловался с каждой.

Рядом с ним, на столе, накрытом браною скатертью, лежал на блюде серебряном нарезанный ломтями калач, а кругом стояли горшочки патоки с имбирем, горшочки мазули с шафраном и большие шишки кедровые.

— Захотелось, сестрицы, мне самому вас «укругами велик опостными» наделить, — сказал молодой царь и, принимая из рук мамушки сласти, стал раздавать их царевнам по очереди.

— Благодаря Господу и сестрицыным заботам непрестанным, полегчало мне нынче, — говорил он с легкой одышкой и ласково поглядывал на Софью. — Спасибо тебе, сестрица любимая! И вам всем спасибо за неоставление ваше. Спасибо, что пришли ко мне.

Софья, не спускавшая с брата внимательных и зорких глаз, подметила, что он порядком утомился, и незаметно шепнула Марфиньке, чтобы она с собою сестриц увела.

Пошли с укругами великопостными царевны, и в душе их радость с печалью спорили. Радостно было, что братец-государь поправляется и ласкою своею их не забывает. Оттого же, что батюшка вспомнился — вспомнилось, как ровно год тому назад он с ними в этот же день и так же, как братец, прощался, те же укруги им раздавал, — радость печалью заволакивало и туманились слезами глаза и дрожали в руках горшочки с патокой и мазулей, когда сенями и переходами возвращались царевны из покоев государских к себе в терема.

С этого-то дня Федосьюшка у себя в покоях безвыходно засела.

Тянутся дни поста предвесенние. Пасмурно. Снег большими мохнатыми хлопьями слюдяные оконца залепляет, а выглянет солнышко, и побегут повсюду ручейки говорливые.

У самого оконца Федосьюшка пялицы пристроила. Пелена к образу в церковь дворцовую, где царевны с батюшкой попрощались, у нее начата. К празднику светлому с даром обетным царевна поспешает. Поддевает жемчужинки иголкой, сама к бульканью и журчанью за оконцем прислушивается.

Вот из покоя столового песня послышалась. Удивилась Федосьюшка: поет кто-то. Тихонечко, про себя поет. Вот и слова слышатся:

Полно зимушке зимовать!
Пора матушке-весне наступать!

Испугалась царевна: Орькин голос разобрала. Пост Великий, а она песню завела. Мамушка-то что скажет!

Соскочила со стульца своего разгибного Федосьюшка, в столовый покой со всех ног бросилась. Унять бы ее, отчаянную, пока не услыхали!

— Ты что это надумала? — налетела Федосьюшка на девочку. — Постом песню завела?

— Да нешто я пела? — удивилась Орька. — Так ли поют-то! Весну про себя единый разочек я окликнула, только и всего. Разливная красная веснушка в оконце стучит. Слышишь, капель зазвенела? Голуби-то как разгуркались!

И царевна, и Орька обе под клеткой с перепелками стали. К тому, что за окошком творится, прислушиваются, на птичек за прутиками железными поглядывают.

В водопоечке, сверху воды, серое перышко плавает, другое — в кормушечку свалилось.

— Линяет птица, — говорит Орька.

— Долго еще ждать, пока запоют, — пожалела Федосьюшка.

А Орька ей в ответ по-перепелиному тюрлюлюкнула.

Быстро обернулась к ней царевна удивленная. Встрепенулись и насторожились серые птички за прутиками.

— Еще так-то, по-ихнему сделай, — запросила царевна.

Кивнула ей Оря, голову закинула и на все покои затюрлюлюкала.

Поле, куда на утренней зорьке в Гречулях родимых она скотину выгоняла, ей вспомнилось. Там, в лесу, возле закустья, перепелок она сторожила.

С жердочки на жердочку птицы всполошенные мечутся, головками серыми во все стороны вертят, глазами заблестевшими певунью выглядывают.

— Ва-ва, фить-пильвить! — закинув голову, выводит Орька. Да и не Орька. Нет больше Орьки. То птица вольная между небом и землею голос свой подает. Солнышком с неба пригретая, запахами зелеными душистыми обвеянная, радуется жизни своей легкокрылая.

— Ва-ва, фить-пильвить!

Теремные, кто откуда, — все к оконцу бегут.

— Никак, птицы запели?

Увидали Орьку со ртом раскрытым — на месте застыли. Постояли, словно онемелые, а потом разахались.

— Ну и ловко же у девчонки выходит! От живой птицы не отличить.

А Орька им:

— Перепелиный высвист — это просто совсем. Соловьем — куда мудренее.

Откинула голову, по-соловьиному засвистала, защелкала.

— Иволгой еще умею. От кукушки, когда куковать примусь, меня не отличить.

Забаве нежданной, да еще такой непривычной, все рады. Дарья Силишна и та возле оконца на лавку, к птичкам поближе, присела.

Бежала напомнить, что нынче пост Великий, что тишину блюсти надобно, а добежала до клетки — все окрики позабыла. Привольем лесным на мамушку вдруг пахнуло. Слова, какие заготовила, все из памяти повыскочили. Птичье пенье, да сразу после зимы долгой, и старому и молодому голову закружит. А Орька старается. На всякие птичьи голоса попеременно высвистывает. Малиновки, зяблики, кукушки, иволги словно в лесу голоса свои перемешали. Зазвенело в ушах от птичьего высвиста голосистого, а потом, мало-помалу, звонкость на убыль пошла. Не пенье, а щебетанье послышалось. Вот все тише, все реже птицы голоса подают. А вот и нет ничего. Все стихло. Замерло.

— Заснули! — объявила Орька.

А кругом все молчат. Сразу в себя прийти не могут.

Опомнилась Федосьюшка, к мамушке бросилась:

— Сестриц позовем. Пускай и они Орькины высвисты послушают.

Пытала Дарья Силишна про Великий пост поминать, а Федосьюшка ей:

— Не человечьи ведь эти песни, мамушка. Божьи птицы свои голоса подают. Грех ли пенье такое послушать?

Дала мама себя уговорить.

— Пускай по-твоему будет, — ответила. — Развеселишься, Бог даст, с сестрицами и ты, кручинная, у меня.

Дарья Силишна в боковушку для званья царевен принарядиться прошла. Федосьюшка за нею.

— Мамушка, еще слово сказать тебе надобно, — нерешительно начала она. — К Петрушеньке с малыми сестрицами хорошо бы Орю сводить.

Дарья Силишна как вдевала руку в рукав телогрейный, так с этим и осталась.

— Бога ты не боишься, — с укором и возмущением проговорила она. — Этакая вражда неукротимая поднялась, а ты в осиное гнездо с песнями сунешься. Да разве так-то делают? Царевна Софья Алексеевна что скажет? Государыни тетки какими глазами поглядят? Царица сама тебя примет ли? Намедни, мне сказывали, так она говорила: «Пока государь Федор Алексеевич сам у меня не побывает — никого из Милославских к себе на порог не пущу!» А ты с Орькой да с птичьими высвистами… Ох и неладная же ты у меня!

Опять мама сразу потухшее, унылое лицо своей хоженой увидала, но на этот раз не поддалась Федосьюшке. Наскоро телогрею на все пуговки застегнув, кику с подвесами жемчужными мама оправила и с ширинкой в руках, на ходу переваливаясь, из покоя пошла.

— Из теремов на двор сытный за всякими заедками пройду. Угощенье гостям припасти надобно. Орьку принарядить… И заботушки у меня, заботушки!

Птичьи высвисты все терема всполошили. Закружила головы забава небывалая. Орьку то сюда, то туда, из покоя в покой кличут. Анна Михайловна с Татьяной Михайловной, от старшей сестры крадучись, к Федосьюшке по нескольку раз в день забегают. Софья и та на девчонку подивилась, а Катеринушка с Марьюшкой сами птицами высвистывают. Далеко от Орьки царевнам. Утешаются, что летом в Измайловских садах доучатся.

— Птицы всякой там тьма-тьмущая, а окошки наши прямо в гущину садовую. Яблоки, вишенье…

— А малинник, что к речке спускается, помнишь?