Изменить стиль страницы

— Ну, хватит, сынок, хватит, родимый, — попробовала мать успокоить его. Но Илюша не унимался. Притащил поварешку и старые, растоптанные дедушкины валенки.

— До дедушкиных пимов, пострел, добрался… Вот ужо приедет дед-то, я ему все расскажу, — пригрозила тетушка. Но и эта угроза не подействовала. Бросать уже было нечего, тогда он выхватил из-под скатерти еще теплый калач и выскочил с ним на крыльцо. Тут терпению матери пришел конец.

— Эко чего удумал! Не смей! — крикнула она, подскочила и отняла калач.

— Шлепни-ка его по голой заднице! — посоветовала тетушка. Но мать никогда не била Илюшку.

— Ишь какой буян выискался! Вот те и ласковый! Лобастенький! То и гляди ухватом пырнет… Воистину дед Микифор горячий… — сокрушалась тетушка Анна.

Мать зажала голову Илюшки руками, прислонила к своему животу и зашептала что-то ласково-ласково. Немое Илюшкино горе начало затухать. Изредка всхлипывая, он выкрикивал:

— Скажу дедушке, как вы его дразните!

— Как, милый?

— Микифор горячий…

— Ну и скажи, скажи, — кивала тетушка.

— Ишо скажу, как киргизцу муку продаете…

— Приедет дедушка, ты ему все скажешь, а он возьмет нагайку, да и отхлещет нас с Аннушкой.

— Ну и пусть! Так и надо! Не разбудили! А вчерась-то сказали: поедешь… — Горе было настолько сокрушительным, что казалось, вовек его не забудешь и ничем не поправишь…

— Ты так сладко спал, что жалко стало, вот и не побудили, — оправдывалась мать.

— А Варюха-завирюха поехала, поехала… — снова заплакал Илюшка, начиная жалеть не только себя, но и мать, и тетку Аннушку, воображая, как дедушка на самом деле снимет со стены плетку и побьет их. Илюшка очень боялся домашних скандалов. Они нередко случались именно из-за того, что мать с тетушкой Анной иной раз продавали украдкой знакомому киргизцу пуд или два муки. Каким-то непостижимым для Илюшки путем дед узнавал об этом и начинал ругать женщин — шумел, как настоящий Микифор горячий. У него, как он говорил, «каждая копейка знала свое место в портаманете»… Не мог тогда знать Илюха и того, что деньги, которые мать и Аннушка получали от продажи пуховых платков, связанных в час досуга при едва тлеющей керосиновой лампе, обязаны были отдавать тому же дедушке. Все необходимое для каждого он «справлял» сам. Так было до самой его смерти. Только после женитьбы Михаила платочные деньги уже не шли в общую кассу. Настя — жена Михаила — запротестовала против этого первой. Ее поддержала мать, да и деда к тому времени в живых не было, а Ивана Никифоровича устранить от женских дел было легче…

5

Дедушку Никифора Ивановича забыли не сразу. Еще долгие годы в доме витал его строгий, могутный облик. Со смертью деда кончилась и привольная Илюшкина жизнь. Сына взял под свою отцовскую опеку Иван Никифорович и почти никуда от себя не отпускал. Куда бы он ни ехал — всюду брал его с собой. Однажды хотел даже повезти на ярмарку, но воспротивилась мать, потому что с базара, куда съезжалось много народа, никто трезвым не возвращался. Зато вскоре отец увез его на молотьбу. Взяли и девчонок. Они уже помогали взрослым. Саня считала молотьбу самым утомительным делом. Ее обычно сажали на телегу, давали в руки вожжи и заставляли ездить по разбитым на току снопам. Под телегой закреплялся каменный каток, позади шла еще одна лошадь, волоча на постромках второй каток. Взрослые перетряхивают хлебный настил бянками — специальными двурогими деревянными вилами, потом легкими граблями снимают края отбитой соломы, затем снова ворочают настил, перетряхивают к внешнему краю — с таким расчетом, чтобы зерно и мякина оседали внизу, посредине тока. Так до самого конца, покамест не снимут вчистую. Потом уж Санька гоняет по чистой, чтобы не осталось зерна в рубашке, которое может во время веяния улететь в охвостье.

— А ну веселее, голубчики! — покрикивает отец, встряхивая и продувая на ладони намолоченное зерно. Ему радость: урожай-то вон какой полновесный! Крикнет и пойдет к балагану курить. А брат Минька украдкой шмыганет куда-нибудь в кустики или за омет старой соломы и тоже потихоньку курит. «Не боится, шельмец, что пожар наделает», — думает Илюшка.

Полдень. Жарко. Однообразно скрипит рассохшаяся телега. Гулко постукивают катки. Шуршат по настилу копытами вспотевшие кони. Спустив на лоб кончик беленького платочка, Санька поет какую-то песенку. Резко обрывая мотив, посвистывает на лошадей. Смешно у нее получается. Увидев, как младший братишка бездельничает, начинает упрашивать:

— Братик, миленький, поездий со мной маненечко!

Отмахнувшись от ее просьбы, Илюшка продолжает барахтаться в нагретой солнцем соломе. Он знает наперед, чем все кончится, если уступит. Она проедет с ним два-три круга и запросится по неотложному делу… Потом пойдет к балагану, выкатит из-под соломы арбуз, расколет его и начнет есть деревянной ложкой сладкую, красную, сахаристую мякоть. Тут ее хоть кричи не кричи. Отец, глядишь, закурив цигарку, приляжет в тень и мгновенно уснет, Миша тоже, изрядно наглотавшись табачного дыма. Даже братишке в другой раз даст курнуть из своих рук. Илья чуть не задыхается, кружится голова, поташнивает, но терпит. Так вот и приучаются к курению.

Все же усаженный за вожжи, Илюха начинает молотить через пень-колоду, ездит посередке настила одним следом и всю пшеницу избивает катками в труху, тогда как края-то, что нужно снимать,-лежат и подрагивают усиками живых колосков. Бедная Саня — тетеха, попадет же ей! Но ради передышки она готова перетерпеть любое наказание. Илюшка тогда еще не понимал, как мучительно ездить по току с утра до ночи. От кружения по настилке постепенно одолевает дремота, того и гляди под каток свалишься, или кони, почуяв свободу, сойдут с тока, упрутся оглоблями в овсяную скирду и начнут рушить снопы. Вот тогда уж начинается настоящий ералаш… Всем достается от отца, и ездовому, и тем, кто должен неусыпно наблюдать за молотьбой. Сельских детей приучают к физическому труду очень рано. С малых лет у них у каждого есть свои рабочие инструменты: маленькие грабельки, вилы, лопата, метла… Все начиналось как будто бы с детской забавы, а кончалось тем, что дети трудились наравне со взрослыми, делали все, что им было под силу. Илюшка очень любил, когда сгребали намолоченный хлеб и, готовясь к провеиванию, начисто подметали гладкий, твердо укатанный ток. Дети разувались и босиком бегали по прохладной земле, где на их глазах вырастал огромный ворох. Потом наспех ужинали, а к сумеркам начинала тарахтеть старенькая веялка. Чудо, какие дивные стояли вечера. Илюшка любил наблюдать, как над горами тихо всплывал месяц и обливал голубоватым светом большие скирды хлеба, а вокруг серебристо блестела выброшенная с тока солома. Но дыра в балагане становилась тогда еще чернее, и лезть туда одному не хотелось… Нелепую, жуткую тень отбрасывали треногие таганки-растопырки, где висел большущий полевой чайник с длинным, лихо выгнутым рыльцем. Тут же рядом тяжко посапывали привязанные на ночь быки, приглушенно позванивая боталом, звучно пофыркивали в луговой низине спутанные кони. В лунной ночи далеко разносился стук веялки.

Илюшка стоял на коленях и отгребал от нижнего решета чистую пшеницу, орудуя то деревянной лопатой, а то и руками. Приятно утопить ладони в сухом, душистом зерне. Когда надоедало это занятие, начинал вторить, подражать звукам веялки:

— Так, так, перетак, я поеду на баткак. Я поеду с Мишей, соберу все вишни…

Баткаком называли поле, принадлежащее самым богатым в станице казакам Полубояровым.

Пока Илюшка, задумавшись, «едет на баткак за вишнями», под решетом горкой набухает и плывет в разные стороны пшеница. Крутить ручку веялки становится труднее. Миша с отцом крутят ее на переменках. Слышен сердитый окрик:

— Отгребай, чего рот разинул!

Вздрогнув, Илюшка торопливо начинает работать лопатой. Когда запустишь, не сразу справишься. Ему приходят на помощь Саня или Мария.

Ворох провеянной пшеницы растекается по току все шире и шире. Отец прикидывает на глазок, сколько пудов намолотили. Потом дружно подкатывают порожнюю, запряженную быками телегу и расстилают на ней полог. Отец черпанет краем железной пудовки, да еще рукой загребет, чтобы наплыло с верхом, высыплет на полог и скажет: