Нервы натянуты. Глаза шарят по всему небу. Вот появилась еле заметная точка. Враг? Впиваюсь в призрачное маленькое пятнышко, и оно исчезает. Это еще больше настораживает. Солнце мешает, но все же удается разглядеть, что там снова что-то маячит. Птица?! Фу ты, проклятая!
Я плотнее прижимаюсь к самолету командира. Тот показывает что-то внизу.
На земле двигаются небольшие группы солдат, отдельные машины, видна линия старых окопов, тлеют черным и белым дымом груды металла, ярко белеют в разных местах шелковистые пятна: воздушный бой закончился, догорают самолеты, валяются парашюты… Сердце сжалось от боли. Ведь среди сбитых на вражеской земле могут быть и наши!
Я отвлекся только на секунду и теперь лихорадочно начинаю осматриваться. Кроме нас, в воздухе никого. Глаз снова, помимо воли, тянется к земле.
Бой кончился. Опоздали. Идем домой. Предбоевое возбуждение не нашло себе естественного выхода. Волнение, не смытое боем, продолжает теснить грудь. Костры на черной земле, стоят перед глазами.
Почему эскадрилья опять не смогла принять участия в бою? Василий Васильевич на этот раз вывел нас быстро и точно в указанный район.
Значит, поздно подняли.
Говорят, у доброй славы шаг короче и медленнее, чем у плохой. На войне, однако, молва о хороших делах людей, о ратных подвигах разносится с быстротой молнии, о них узнают моментально, как будто сердца бойцов наделены какой-то удивительной способностью пересылать на любые расстояния весть о. геройском поступке товарища. Трусость же, как и всякая другая подлость, привлекает к себе внимание, как зловоние, только там, где эта мерзость гнездилась.
Не более десяти минут прошло с того момента, как я зарулил свою машину, а первое, что услышал, появившись на командном пункте, были восторженные слова Василия Васильевича:
— Комиссар! Ты знаешь, в бою, на который мы сейчас не поспели, был сбит командир полка Забалуев, а майор Грицевец сел на И-16 и вывез его! В Маньчжурии сел, оттуда и вывез!
В первую минуту это известие о беспримерном в истории авиации подвиге произвело на меня ошеломляющее впечатление. Мне казалось, что такое просто невозможно. Разве кто ни будь имеет право садиться на территории противника? Достаточно малейшей, ничтожной случайности — камера лопнет или мотор заглохнет на малом газу, — и отважившийся на такое дело сам может остаться там, на чужой земле! Кто докажет тогда, что он не сдался добровольно в плен, не изменил Родине? Позор падет не только на него, но и на всю семью, на родственников. Допустим, кончится война, его обменяют как военнопленного. Кто же поверит ему, что он сел к врагу, движимый благородными намерениями?!
А потом — как можно поместить в истребителе второго человека? Где? В кабине? Но в кабину сам едва втискиваешься. Разве что посадить товарища себе на плечи. Но туловище останется торчать, его вырвет из кабины скоростным напором. Да и самолет, пожалуй, не оторвется от земли — мощности мотора не хватит.
— Нет, ты что-то путаешь, — нерешительно проговорил я.
— Да я сам не поверил! — почти кричал Василий. Васильевич. — А все, оказывается, кроме нас с тобой, давно уже об этом знают. Солдатский вестник свое дело сделал! Вон, видишь, люди собираются кучками, только об этом и говорят.
Прибывший представитель политотдела ВВС посоветовал тут же провести митинг. Это как нельзя лучше отвечало состоянию, охватившему нас. Но все экипажи эскадрильи несли дежурство — в любую минуту мог прозвучать сигнал на вылет. Собирать всех людей при таких обстоятельствах мы не имели права. Собрали только тех, кто не нес боевое дежурство. Я попросил представителя политотдела рассказать нам, как совершил Грицевец свой подвиг, чтобы еще до отбоя организовать беседы по экипажам.
Суть была в следующем.
В середине дня у озера Буир-Нур завязался воздушный бой пятидесяти советских истребителей с шестьюдесятью японскими. Противник был разбит и бросился наутек. Японцы над своей территорией сумели зажечь самолет майора Забалуева. Тот выпрыгнул с парашютом и приземлился на вражеской территории. Сергей Грицевец на И-16 сел рядом с Забалуевым и на глазах у японцев, пытавшихся их обоих взять живыми, с трудом втиснул Забалуева к себе в кабину, взлетел и благополучно возвратился на свой аэродром. С воздуха их прикрывал лейтенант Петр Полоз.
Слушали этот рассказ с затаенным дыханием. Мы, молодые летчики, знавшие много примеров воинской доблести, не сразу могли осмыслить происшедшее. Что побудило Грицевца на столь мужественный поступок? Слава и без того не обошла Сергея. Его имя, занесенное в список Героев Советского Союза, гремело по всей стране. Больше славы и быть не могло (звания дважды и трижды Героев тогда еще установлены не были). Этот человек рисовался нашему воображению как живое и вполне законченное воплощение всех ратных достоинств. И вдруг он раскрылся перед нами с какой-то новой, неожиданной стороны.
Никогда прежде не приходилось мне испытывать так глубоко заразительную силу геройского поступка. То же самое происходило, видимо, и с другими.
— Вот это человек! — услыхал я позади себя и обернулся.
Это сказал Холин. Должно быть, он тоже ставил себя на место героя. Должно быть, тоже задавался вопросом: «А я бы смог?» И должно быть, отвечал про себя: «Да, смог бы…»
В тот день мне посчастливилось увидеть Сергея Грицевца. Раньше мне не приходилось наблюдать, как держит себя человек, вдруг оказавшийся в центре внимания целого фронта. Ни одним словом, ни одним жестом не выказывал Грицевец своего превосходства перед другими летчиками и был совершенно свободен от благосклонной, всегда унижающей других снисходительности. Немного смущенный повышенным к нему интересом, он охотно говорил о товарищах, и все видели, что делается это не из дешевого кокетства, а потому, во-первых, что он прекрасно их знает, и, во-вторых, потому, что говорить о них — уж коли выпал такой случай — доставляет ему удовольствие. Его суждения о людях были коротки и отличались меткостью. Отзываясь о ком-нибудь из летчиков, он любил подчеркнуть не столько его профессиональные, сколько человеческие качества: «Очень добр душой и не мямля», «Свободно входит в чужие беды, но принципиален…».