Изменить стиль страницы

— Ах, не будем говорить об этом! Что мне теперь делать?

Сомс ответил глубоким-глубоким вздохом.

— Ну, что же? — нетерпеливо сказала Уинифрид.

— Что он говорит в своё оправдание?

— Ничего. У него один башмак рваный.

Сомс молча уставился на неё.

— А, — сказал он, — ну конечно! Промотал все, что мог. Теперь все опять начнётся сначала! Это просто прикончит отца.

— Нельзя ли это как-нибудь скрыть от него?

— Невозможно! У него удивительный нюх на всякие неприятности, — и Сомс задумался, заложив пальцы за свои голубые шёлковые подтяжки. — Нужно найти какой-нибудь юридический способ его обезвредить.

— Нет! — вскричала Уинифрид. — Я больше не желаю разыгрывать из себя дуру. Я скорей уж примирюсь с ним.

Они стояли и смотрели друг на друга — у обоих чувства били через край, но они не могли выразить их: для этого они были слишком Форсайты.

— Где ты его оставила?

— В ванне. — У Уинифрид вырвался горький смешок. — Единственное, что он привёз с собой, это лавандовую воду.

— Успокойся, — сказал Сомс, — ты на себя не похожа.

Я поеду с тобой.

— Какой в этом прок?

— Попробую поговорить с ним, поставлю ему условие…

— Условие! Ах, все опять пойдёт по-старому, стоит ему только прийти в себя: карты, лошади, пьянство и…

Она вдруг замолчала, вспомнив выражение лица своего мужа. Обжёгся мальчик, обжёгся! Кто знает…

— Прийти в себя? — переспросил Сомс. — Он что, болен?

— Нет, сгорел; вот и все.

Сомс снял со стула жилет и надел его; потом надел сюртук, надушил платок одеколоном, пристегнул цепочку от часов и сказал:

— Не везёт нам.

И хотя Уинифрид была поглощена своим собственным несчастьем, ей стало жалко его, точно этой ничтожной фразой он открыл ей своё глубокое горе.

— Я бы хотела повидаться с мамой, — сказала она.

— Она, наверно, с отцом в спальне. Пройдя незаметно в кабинет. Я позову её.

Уинифрид тихонько спустилась по лестнице и прошла в маленький тёмный кабинет, главной достопримечательностью которого был Каналетто; слишком сомнительный для того, чтобы его можно было повесить в другой комнате, и прекрасное собрание отчётов о судебных процессах, не раскрывавшееся много лет. Она стала спиной к плотно задёрнутым портьерам каштанового цвета и, не двигаясь, смотрела в пустой камин, пока не вошла мать и следом за ней Сомс…

— Ах, бедняжка моя, — сказала Эмили, — какой у тебя ужасный вид. Нет, в самом деле, как это возмутительно с его стороны!

В семье так тщательно воздерживались от проявления каких бы то ни было интимных чувств, что Эмили казалось совершенно невозможным подойти и обнять дочь. Но от её мягкого голоса, от её все ещё полных плеч, сквозивших из-под дорогого чёрного кружева, веяло утешением. Собрав всю свою гордость, Уинифрид, не желая расстраивать мать, сказала самым непринуждённым тоном:

— Все благополучно, мама, и волноваться не из-за чего.

— Не понимаю, — сказала Эмили, поворачиваясь к Сомсу, — почему Уинифрид не может сказать ему, что она подаст на него в суд, если он не удалится? Он взял её жемчуг, и если он не привёз его назад, этого уже достаточно.

Уинифрид улыбнулась. Они все теперь будут строить всякие предположения, давать советы, но она уже знает, что ей делать: просто — ничего. Чувство, что она в конце концов одержала какую-то победу, сберегла свою собственность, всё сильнее и сильнее овладевало ею. Нет! Если она захочет наказать его, она сделает это дома, без свидетелей.

— Ну что ж, — сказала Эмили, — идёмте как можно спокойней в столовую, ты должна остаться пообедать с нами. И ты уж предоставь это мне, я сама скажу папе.

И, когда Уинифрид направилась к двери, Эмили выключила свет. Тут только они заметили, какая беда их ждёт в коридоре.

Там, привлечённый светом, пробивавшимся из комнаты, которая никогда не освещалась, стоял Джемс, закутанный в свою верблюжью шаль песочного цвета, из которой он не мог высвободить рук, так что казалось, словно между его серебряной головой и ногами, одетыми в модные брюки, врезался кусок пустыни. Он стоял, бесподобно похожий на аиста, и смотрел с таким выражением, точно видел перед собой лягушку, которая была слишком велика, чтобы он мог проглотить её.

— Что все это означает? — сказал он. — «Скажу папе»? Вы мне никогда ничего не говорите.

Эмили не нашлась, что ответить. Сама Уинифрид подошла к отцу и, положив обе руки на его закутанные беспомощные руки, сказала:

— Монти не обанкротился, папа. Он просто вернулся домой.

Все трое ожидали, что случится что-то ужасное, и рады были хоть тому, что Уинифрид держит его за руки, но они не знали, как крепки корни в этом старом, похожем на тень Форсайте. Какая-то гримаса покривила его гладко выбритые губы и подбородок, какая-то тень пробежала между длинными седыми бакенбардами. Затем он твёрдо, почти с достоинством, произнёс:

— Он меня сведёт в могилу. Я знал, чем это кончится.

— Не нужно расстраиваться, папа, — сказала Уинифрид спокойно. — Я заставлю его вести себя прилично.

— Ах! — сказал Джемс. — Снимите с меня это, мне жарко.

Они размотали шаль. Он повернулся и твёрдой поступью направился в столовую.

— Я не хочу супу, — сказал он Уормсону и опустился в своё кресло.

Все тоже сели — Уинифрид все ещё в шляпе, — в то время как Уормсон ставил четвёртый прибор. Когда он вышел из комнаты, Джемс сказал:

— Что он привёз с собой?

— Ничего, папа.

Джемс устремил взгляд на своё собственное отражение в ложке.

— Развод! — бормотал он. — Вздор! О чём я думал? Мне нужно было предложить ему пенсион, чтобы он не возвращался в Англию. Сомс! Ты съезди и предложи ему это.

Это казалось таким разумным и простым выходом, что Уинифрид даже сама удивилась, когда сказала:

— Нет, пусть уж он останется теперь, раз вернулся; он должен просто вести себя прилично — вот и все.

Все посмотрели на неё. Всем было известно, что Уинифрид мужественная женщина.

— Там ведь, — не совсем вразумительно начал Джемс, — кто знает, что за бандиты! Поищи и отними у него револьвер! И не ложись спать без этого. Тебе нужно взять с собой Уормсона, чтобы он у вас ночевал. А завтра я с ним сам поговорю.

Все были растроганы этим заявлением, и Эмили сказала ласково:

— Правильно, Джемс, мы не потерпим никаких глупостей.

— Ах! — мрачно пробормотал Джемс. — Я ничего не могу сказать.

Вошёл Уормсон с рыбой, и разговор перешёл на другую тему.

Когда Уинифрид сразу после обеда подошла к отцу поцеловать его и пожелать ему спокойной ночи, он поднял на неё такие вопрошающие, такие тревожные глаза, что она постаралась собрать все своё мужество, чтобы сказать как можно непринуждённее:

— Все благополучно, папа милый, не беспокойтесь, пожалуйста; мне никого не нужно, он совсем смирный. Я только расстроюсь, если вы будете волноваться. Спокойной ночи, спасибо, папа!

Джемс повторил её слова: «Спасибо, папа!» — словно он не совсем понимал, что это значит, и проводил её глазами до двери.

Она вернулась домой около девяти часов и прошла прямо наверх.

Дарти лежал на кровати в своей комнате, переодетый с ног до головы, в синем костюме и в бальных туфлях. Руки его были закинуты за голову, потухшая папироса торчала изо рта.

Уинифрид почему-то вспомнились цветы на окне в ящиках после знойного летнего дня — как они лежат, или, вернее, стоят, обессиленные от жары, но всё же чуть-чуть оправившиеся после захода солнца. Казалось, словно на её опалённого супруга уже брызнуло немножко росы.

Он вяло сказал:

— Ты, наверное, была на Парк-Лейн? Ну, как старик?

Уинифрид не могла удержаться и желчно ответила:

— Не умер ещё.

Он вздрогнул, совершенно определённо вздрогнул.

— Пойми одно, Монти, — сказала она, — я не допущу, чтобы его кто-нибудь чем-нибудь расстраивал. Если ты не будешь вести себя прилично, уезжай туда, откуда приехал, или куда угодно. Ты обедал?

— Нет.