— Господа поминал? — Честных насторожился. — Так, так... Он городской или приезжий?

— Не знаю. Похоже, что из деревни. Отпустите меня, гражданин начальник...

— Ладно, — сказал Честных. — Я вас отпускаю, надо будет — вызовем.

Часовщик быстро захлопнул дверь, бегом бросился по коридору.

Честных закрыл глаза, попытался представить себе человека, который принес часовщику столько золота. Получилось что-то несерьезное: привиделся Василий Коротких. «Заработался я, устал... — подумал Честных. — Вот всякая чушь и лезет в голову. Надо пройтись, подышать свежим воздухом». Он запер кабинет, пошел к берегу Селенги, побродил там по глубокому снегу.

День был ясный, на небе — ни облачка, Селенга лежала широкая, белая, кое-где ветер смел с нее снег, там блестели синие полосы льда. По накатанной снежной дороге через реку медленно ползли друг за другом санные подводы — крестьяне везли на рынок продукты: мясо, укутанные теплыми дохами кули картошки, угловатые мешки мороженого молока. Бабы тащили в ведрах, в корзинах пахучую оранжевую облепиху — горожанам на кисели. Какой-то старик с мешком на спине путался в длинном тулупе, едва передвигал нескладные подшитые валенки — нес на рынок кедровые орехи — сибирское лакомство. Мимо Честных прошла пожилая бурятка с трубкой. Через плечо у нее болталась связка детских унтиков — здорово умеют буряты шить из овечьих шкур легкую, жаркую обувь. Молодой парень в меховом дэгэле провез гору березовых туесков с плотными крышками — наливай хоть холодное, хоть горячее — не вытечет. В туеске даже суп, говорят, можно сварить: будто наливают воду, кладут мяса, дикого лука — мангира, солят. Опускают туда чистые, раскаленные в костре камни, плотно закрывают крышку. На огонь ставить не надо: такой получается суп — объеденье...

Своим чередом текла привычная жизнь.

Лукерья сидела с Петром, ее лошадь лениво брела сзади: Петр привязал за телегу. Он что-то рассказывал, Лукерья слушала и половины не понимала: точно во сне. А Петр говорил и говорил... Лукерья время от времени будто пробуждалась, но вскоре опять задумывалась. Выходило, что Антонида знала про оружие. Ежели так, нельзя ей учительницей... Вспомнилось, как они вместе мечтали о хорошей жизни, какие складные слова говорила Антонида. Куда все подевалось, опутал ее Василий. Лукерья погнала от себя черные мысли: «Не пойдет она на предательство. Не такая она».

Лукерья обернулась. Сзади шла лошадь, кивала большой головой, будто соглашалась: не такая, не такая...

«Знала она про оружие, — снова подумала Лукерья. — Не могла не знать: муж ведь ей Коротких. Отца в тюрьму посадила. И про повешенных знает. С Василием они заодно...»

Лошадь согласно закивала головой, тяжко завздыхала: заодно, заодно...

«Разошлись с Антонидой наши дороженьки... Сойдутся ли когда-нибудь...»

В городе Лукерья попрощалась с Петром — ему надо было в станицу, Лукерья поехала разыскивать Иннокентия Ивановича.

Честных обрадовался ей, усадил к своему столу в мягкое, глубокое кресло, принялся расспрашивать о Густых Соснах. Лукерья сидела, как связанная, не знала, что отвечать: была настороженная, примеряла каждое слово. В молодые годы живут с открытым, доверчивым сердцем, с ясной душой. Осмотрительность приходит со зрелыми годами, после многих жизненных передряг, потрясений. В юности глаза смотрят широко, ни от кого не прячут мыслей и чувств... Лукерья думала: «Вот, кабы можно было прямо спросить: «Иннокентий Иванович, вы меня не подведете, ежели доверюсь?» Но так спрашивать не годилось, надо было самой найти правильный ответ на этот трудный вопрос.

Перед Лукерьей сидел не молодой уже человек, с усталым лицом, с доброй улыбкой. Пустой рукав заткнут в широкий ремень... «Может он и очень хороший, а может... Кто знает?».

Честных почувствовал в Лукерье непонятную отдаленность, будто между ними стояла тонкая, прозрачная льдина: человека сквозь нее видно, а тепла от него нет. И Луша словно остерегается разбить эту стеклянную льдину.

— Где вам руку так, Иннокентий Иванович? — спросила Лукерья, чтобы не молчать.

Иннокентий Иванович потрогал пустой рукав.

— Ничего, — ответил он весело. — Вторая вон какая здоровенная. Проживу и с одной.

— Да нет... — смутилась Луша. — Вы не обижайтесь... Я от души спросила.

— Чего вы, Луша, я ничего... И верно, стоит рассказать... Для меня тут есть большая загадка, может, пособишь разобраться.

Он вышел из-за стола, сел в кресло напротив, закурил.

— Вот слушай. Всего рассказывать не стану, длинно получится. В общем, меня контузило и угодил я прямым путем к белякам в лапы. А коммунистам у них особый привет: без лишних рассуждений — к стенке. Тут, на беду, повстречался мне знакомец — семеновский солдат, из нашей деревни родом. Рожа елейная, а гад, каких не сыщешь. Ну, думаю, совсем ладно получилось: этот меня наверняка не выпустит. Разве что — ногами вперед... Я со злости харкнул ему в рожу, а он утерся и говорит: на расстрел водят кучей, ты становись в последнем ряду и загодя падай, может, живой останешься. Почему упредил, непонятно. Не пожалел же... Я, значит, так и сделал, как он велел. Руку вот отстрелили, и все. После выбрался из ямы.

— Хороший человек попался, никакой не гад.

— Думаешь, хороший? А мне сомнительно. Тут и есть та большая загадка. Нету моей веры ему... Как подумаю, что хороший, вся душа на дыбы поднимается.

— Не пойму, Иннокентий Иванович... — Лукерья смотрела с удивлением. — Как же не хороший? — Она помолчала. — Это в каких местах случилось?

— В Троицкосавске, в Красных казармах.

Луша прикрыла рукою глаза, вспомнила, что рассказывала о Красных казармах фельдшерица Маша. Там Василий Коротких повесил шестерых партизан.

— Дядя Кеша, — попросила она. — воды бы...Чего-то пить захотелось.

Иннокентий Иванович налил из графина воды, Лукерья чуть помочила губы, поставила стакан на стол.

— Как его звали, семеновца, не помните?

— Пошто не помню? Помню... — задумчиво ответил Иннокентий Иванович. — Да и ты знаешь его, он теперь в Густых Соснах — Василий Коротких.

Лукерья побледнела.

— Он вам сродственником доводится?

— Наверное того... — неохотно кивнул Иннокентий Иванович. — Думаешь?.. Нет. У нас с ним никогда ни любви, ни дружбы не было, завсегда зверем поглядывали. Коротких по всем статьям — первеющая гнида. Наверно для спасения своей шкуры меня упредил: «Ежели, мол, этот Честных живой останется — век будет мне обязанный». А я, вишь, вовсе и ничего. Он у меня на бирке зарублен. Сейчас вроде начисто вылезает на свет божий: на одном бы изловить, и уж остальное распутаем. Помнишь, я как-то наказывал, чтобы приглядывались.

— Дядя Кеша... — Голос у Лукерьи перехватило. — Я и приехала рассказать... Погодите, сейчас... Соберусь с духом.

Иннокентий Иванович вдруг отчетливо услышал, как в комнате с тихим протяжным звоном упало что-то хрупкое, рассыпалось в мелкие, веселые дребезги. «Льдина разбилась, — с улыбкой подумал он. — Подтаяла и разбилась».

...Они разговаривали допоздна. Иннокентий Иванович хмуро выслушал о повешенных, о том, как Коротких таскал с приезжими мужиками под колокольню оружие, все про Луку. Сжал упрямые губы, походил по комнате. Потом усадил Лукерью писать.

— Напиши все, как рассказала. Большого зверя изловим. Верно что — от народа не укроешься.

Тут затрещал телефон. Лукерья от неожиданности вздрогнула. Иннокентий Иванович сердито взял трубку. Звонил начальник уголовного розыска.

— Чего засиделся, Иннокентий Иванович? — крикнул он в трубку. — Отдыхать надо, отдыхать... Собирайся домой, я за тобой забегу.

— Не могу пока... Важное дело.

— А у меня день пропал, ничего интересного. Привели какого-то хулигана — затеял на улице драку. И еще крик поднял: «Не меня хватайте, а того, которого стукнул». Дурак, правда? Кто же станет хватать пострадавшего... И мне голову заморочил: ударил, говорит, чтобы нас обоих привели в милицию.