— Хельга, дорогая, есть ли тебе что сказать?
Карл зверствовал, так как он был куратором Хельги. Однако ему каким-то неимоверным трудом удавалось к ней не приближаться, не трогать ее.
А я думала: надо же, мы ведь были знакомы. Виделись каждый день. А сейчас этого человека не станет. Не станет навсегда. Где твоя жалость, Эрика, где боль? В груди зазвенело пронзительно, болезненно, но я не знала, что это за чувство, у него не было имени.
Смерть, превращенная в спектакль, имеет одно неоспоримое преимущество — опускается занавес и актеры идут на перекур. По крайней мере, за этот спасительный образ возможно ухватиться. Я ожидала выстрела, но Хельга вдруг вправду заговорила:
— Я…
— Нет-нет, подожди, позволь мне тебе помочь.
Карл подошел к ней, прошептал что-то на ухо, и мне показалось (с такого расстояния сложно было сказать наверняка), что я увидела слезы, чистые бриллианты, круглые, блестящие сгустки боли. Он ведь даже не ударил ее. Но Хельга собралась, в ее тощем теле вдруг нашлось столько силы, чтобы выпрямиться и говорить громко, так что мы слышали ее без микрофона:
— Я убила его не потому, что он делал мне больно. Такого никогда не было. Я убила его потому, что это…это неправильно. Мы не спасаем их. Мы выскабливаем их и помещаем внутрь…
Она запнулась, она не могла найти верного слова. Быстро проектировать речи умел в нашей реальности исключительно Карл.
— Нортланд, — подсказал он.
Она не кивнула и не покачала головой.
— Мы превращаем людей, а они люди, в чудовищ. Мы…
А потом раздался выстрел. Она повалилась назад, словно бы ей неожиданно стало дурно, а затем, в секунду смертной тоски, она открыла в себе танцовщицу, с грацией склонившуюся почти до самого пола.
Карл держал пистолет.
— Я просто хотел, чтобы вы все смотрели. Знаете, если бы я объявил, когда наступит этот торжественный момент, все зажмурились бы, нежные цветочки.
Солдаты унесли то, что осталось от Хельги Мюллер. Вернее, не совсем так. Она разделилась на вещь, которой стало ее тело, и недолговечное, рубиново-блестящее пятно крови на сцене. Последняя драгоценность.
Ты испытываешь жалость, Эрика Байер? Или ты видишь в этом красоту?
Никаких ответов и смотри только вниз.
— Что стоим? Мы почтили память Генриха и его незадавшейся волшебницы. А теперь, органические интеллигенты и органические идиоты, расходимся по своим повседневным делам.
Лили прошептала:
— Меня сейчас стошнит.
Маркус спросил:
— А фрау Мюллер что стало плохо? Она заболела? А надолго?
Лили ответила ему с неожиданной нежностью:
— Она заболела навсегда, Маркус.
Мы ждали команды Карла, потому как кроме его слов были еще его приказы, и они всегда оказывались важнее. Наконец, Карл крикнул, что мы свободны, и строй начал расползаться, расходиться, как ветхая ткань.
Наш корпус был за сценой, и мы с Лили медлили, нам не хотелось идти мимо места, где все еще блестела кровь. Мама маленького мальчика, за которым никто и никогда не придет. Она показалась мне такой сильной, а теперь все это не имело смысла.
Когда мы с Лили проходили мимо, Карл спрыгнул со сцены. Он приобнял меня:
— Ты плачешь, Эрика?
Я этого не замечала. Мне казалось, я испытываю лишь некоторое восхищение спектаклем, в который превратились боль и страдание.
Карл говорил сочувственно. Я задрожала от его прикосновения и попыталась вырваться, когда он, словно бы случайно, коснулся моей груди. Я знала, что не нравлюсь ему, но его забавляли мои слабости. Карл легко меня удержал.
— Знаешь, что я ей сказал? Я хотел ее обнадежить, Эрика. Ты думаешь, я совсем плохой человек?
Я покачала головой, перед глазами все стало сначала очень четким, а затем поплыло.
— Только послушай меня: я сказал, что найду ее сына.
Карл шмыгнул носом.
— Не оставлю же я мальчонку совершеннейшим сиротой. Может быть, одна из вас сделает его сильным и умным? Какой эгоизм со стороны мамаши, а?
Я молчала. Я думала, чувствовала ли Хельга что-нибудь, успела ли она осознать, что умирает? Надо же, сегодня я проведу день так же, как и всегда, но зная, что для кого-то все дни кончились.
Если не реагировать на Карла, он отстанет, я это знала, поэтому не позволила себе издать ни звука. Карл не был искусственным человеком, он был настоящим, реальным продуктом Нортланда. Он, хоть и завидовал солдатам гвардии, мог собой гордиться. Карл бы сиротой, его воспитывала система, чьей жестокости я даже не представляла. Нортланд давал сиротам дом, как щенкам, и взамен требовал только верности. Карл с юности своей, когда старые эмблемы еще не сменились символом нового дня, ходил с повязкой на плече, демонстрируя свое большое будущее и непоколебимое настоящее.
Я ненавидела Карла всем сердцем, и он питался этим.
— Вы ведь опоздали, девочки? Небось не завтракали, а? Так спешили выполнять свой долг! Разрешаю вам зайти в столовую и немного подкрепиться.
Теперь он отстранился от меня и обнял Лили, ее он всегда оставлял на сладкое. Лили скривилась от отвращения, затем с трудом выдала гримасу за улыбку. К ней Карл всегда проявлял особенный интерес, ее беззащитный вид, ее большие глаза, аккуратный пучок ее светлых волос и нервный голос словно вызывали у него аппетит.
— Отпусти ее, — сказал Маркус. — Ей не нравится, что ты ее обнимаешь.
— Приказывать мне будешь, когда мы вернем твой мозг на место, Маркус, дорогой.
Но Карл его не тронул. Он, насвистывая гимн Нортланда, прошел мимо, размахивая пистолетом, из которого только что убил человека.
Мы с Лили остановились, глядя ему вслед. Черно-белый поток огибал нас, все спешили по своим делам, радуясь благоразумию, которое у них оставалось. Казни вызывают радость не только той глубинной, темной природы, что спит в каждом из нас под тонким льдом цивилизации. Казнь — это праздник, изумительный катарсис того, что умираешь не ты.
Не сегодня.
Я убеждала себя в том, что никогда не оказалась бы на месте Хельги. Я смотрела на Рейнхарда и думала, что мне с ним повезло. Он смотрел себе под ноги, потирая носком белого ботинка редкие, отполированные миллионами шагов камушки, впаянные в асфальт.
Мы с Лили молчали. Не то чтобы нам нечего было обсудить. Наоборот, мы кипели от негодования, страха, радости, боли. Но нам было очень неловко говорить об этом друг с другом.
В столовой было не пусто, но близко к тому. Шаги наши отдавались гулко, с той торжественной неловкостью, которая хороша только в фильмах, и голоса стали гуще, глубже.
— Карл сегодня добряк, — сказала Лили.
— Может ему стоило бы почаще убивать людей?
Я засмеялась, затем меня прошил укоризненный взгляд Лили. Смех мой еще отдавался от стен, а я уже устыдилась. Столовая была исполнена с тем же пафосом последней империи, что и все в Нортланде, даже парки аттракционов. Мраморные полы, алые полотна на стенах, колонны, поддерживавшие потолок, расписанный изображениями благородных солдат с оружием наизготове — все говорило о силе.
Теперь эти солдаты никуда не могли уйти — закончились страны, не являющиеся Нортландом. Однако оставался свой народ. Машина не могла остановиться, но перешла с экстенсивного потребления на интенсивное. Экспорт красивых солдат прекратился, но внутренняя потребность в них лишь росла.
Тихо играла музыка, я с трудом различила кульминацию «Гибели богов». В таком незаметном, почти интимном исполнении, она казалось очень скромной, ученически-смущенной.
За длинными столами сидели женщины вроде нас и мужчины вроде наших подопечных, но я внезапно почувствовала себя такой отчужденной ото всех вокруг. Единственным экземпляром крошки Эрики, наполненным четырьмя литрами крови и сорока литрами потенциальных слез. Что ж, искусство хорошо страдать никогда не выходило из моды.
Девушки за стойкой с завитыми волосами и яркими, полными губами, словно бы их только по этим признакам отбирали, выдавали завтрак. Выбор был огромный от сдобы и колбасы до диковинок вроде замороженного йогурта. Он нам и был нужен, это кисло-сладкое мороженое никогда никому не надоедало, к нему можно было выбрать сироп или посыпку.