Я зеркале заднего вида я могла смотреть на то, каким голодным и безжалостным становится выражение его лица. Искренняя, живая, испуганная нежность сменилась глумливым голодом, так ему свойственным.
Ханс сказал:
— Да, это все невероятно не вовремя.
А потом Рейнхард склонился ко мне, и я почувствовала, как он слизывает кровь с моих губ. Это было отвратительно, в этом не было нежности.
Затем во все хлынула темнота, и я почувствовала теплое облегчение.
Все кончилось. А потом я долго сидела на каком-то диване рядом с Роми и Вальтером. Мы были в комнате, которая, казалось, принадлежала нам, хотя я ничего о ней не знала. Шел дождь, и его стук сливался со стуком чьих-то шагов снаружи, за дверью.
— Кто это? — спрашивала я.
Роми говорила:
— Наверное, стоит включить телевизор.
— Кто там? — спрашивала я.
Вальтер говорил:
— Думаю, мы заперты здесь навсегда.
Комната так напоминала гостиничный номер — дешевый, с облезлыми обоями и диваном, который обнажил пружины. Я сидела между Вальтером и Роми. На Вальтере были красивые, блестящие чулки и атласное платье. Оно очень ему шло. Его красные губы с идеальным контуром шевелились, но я не поняла, что он говорит.
Я спросила:
— Кто там за дверью?
А Роми спросила:
— Почему идет дождь?
Она медленно, с какой-то жутковатой раскоординированностью, встала, а затем снова села на диван, словно действие ее было совсем бессмысленным.
— Их много за окном, — сказал Вальтер.
— Кого?
— Стены здесь красные. Но не везде.
Мне захотелось заплакать, но я не смогла.
— Они ходят внизу, за окном, — сказала Роми. — Их много. Все в них.
Она принялась тереть коленки, словно от грязи.
— Так кто там? — спросила я. — Кто за дверью, Роми?
Я снова услышала шаги, они вызывали тревогу, в обрамлении дождя казались еще страшнее.
— Каждый день, с утра до вечера.
Здесь пахло сладостью и железом крови, и я подумала, что где-то есть ее источник. Стены ведь красные, подумала я. Посмотрев окно, я обнаружила за ним только темноту.
— Где они? — спросил Вальтер. Позвонили в дверь, затем затрещал телефон.
Я вдруг поняла, что вот она моя жизнь теперь: стуки, шаги, бесконечные звонки, мир в пределах комнаты, а за окном ходят неизвестные мне существа.
Но одно из них так близко. Спокойные, жуткие, нечеловечески мерные шаги. Шаги убийцы, подумала я.
— Или убитого, — сказал Вальтер. — Никогда не знаешь точно.
Тогда я встала и сказала:
— Мне нужно посмотреть, кто там ходит.
— Это из-за дождя, — пожала плечами Роми. — Не ходи, он выпотрошит тебя.
В этой унылой комнате я двигалась медленно, словно даже воздух здесь был тяжелее. А когда я подошла к двери, она вдруг открылась сама.
Глава 16. Завершенное разделение
Все было белое много-много раз подряд. Я открывала глаза, и в меня бился неудержимый свет, такой, что я не могла его переносить. Слабость и боль у меня внутри росли от этого света, и я предпочитала игнорировать его.
Я не знала, мертва я или нет. В сущности, я просто не мыслила подобными категориями. Сознание обрывалось, затем восстанавливалась, но во всем этом была спасительная пустота. Никаких мыслей о смерти, я даже не знала, что это такое.
Единственное, что занимало меня по-настоящему — белизна передо мной, и чтобы больше ничего не болело. Иногда я чувствовала, как в меня проникает игла, чувствовала мерзкое ощущение входящей в меня через капельницу жидкости.
Еще я ощущала, как кто-то берет меня за руку. Я не помнила его имени, но знала, что этот человек очень дорог мне. Что я нуждаюсь в его тепле. Это тепло и было, пожалуй, всем, что я помнила о жизни.
Затем все изменилось, вместо белого все стало золотым. И я подумала: это из-за меня? Сознание не стало яснее, но теперь тепло возвращалось чаще. Однажды я почувствовала, что его руки дрожат. Я подумала: Рейнхард. И почти в тот же момент ощутила вдруг, как он поцеловал меня в лоб.
Когда он уходил, тоже не было пусто. Я стала различать чужое присутствие, и хотя открывать глаза все еще было невероятно сложно — боль походила на сирену, она оглушала и пугала, на смену зрению вдруг пришло чувство другого порядка. Все мои прежние ощущения были такими смутными, что руководствоваться ими не осталось никакой возможности. Однако, нашлось иное. Внутри у меня словно звенела тончайшая антенна, улавливавшая потаенные потоки человеческого в комнате. Я не слышала, но я ощущала, когда кто-то приходил ко мне. Слова казались, в большинстве своем, бурной речкой, где тонул всякий смысл, оставалось только журчание. Сердце было как солнце, оно видело всех и с большой высоты, но визуальные образы были здесь не причем.
Я узнавала: Маркус, Ханс, Рейнхард. Затем: Ивонн, Лили, Лиза. Иногда: Отто.
Я подумала, где Роми и Вальтер? А когда слабость накатывала на меня с новой силой, мы втроем снова оказывались в той пустой, лишенной покоя комнате с единственным темным окном. И вопрос отпадал сам собой.
Он ухаживал за мной, словно за ребенком. Они сидели рядом, полные скуки и тайного волнения, принадлежавшего не им. Девочки приходили ко мне с тонкой, прозрачной грустью, одетые в нее, как в шифон.
Я не видела их, и любые слова были от меня далеки, но само присутствие стало для меня чувством.
В конце концов, становилось все яснее, что я не умираю. Вместе с этим знанием приходили и воспоминания о смерти. Смерть — это страх, распад, ужас перед небытием. Она оказалась совершенно нестрашной, потому что там, где я распалась, перестала быть, по крайней мере в психическом смысле, никакого страха не было. Не было ничего, в том числе и ужаса, который должен был отделить меня от мира.
Как выяснилось, это делали совершенно другие вещи: теплое спокойствие и уверенность в надвигающейся темноте. Я не знала, сколько времени прошло, и как оно вообще идет.
Однажды Рейнхард лег рядом со мной, и я могла ощущать его тепло долго-долго. С одинаковой вероятностью я могла пребывать в этом странном состоянии два дня и два года. Я подумала, а что если крошка Эрика Байер впала в кому, и все безвозвратно и страшно изменится, когда я очнусь.
Эта тревога значила, как ничто другое, что я вновь становлюсь самой собой. Из кого-то, наделенного способностью только воспринимать, я выросла в того, кто снова умеет осознавать. И это, в конце концов, привело меня к тревожным спазмам мыслей, столь для меня характерных.
А первыми словами, которые ворвались в мое сознание, были слова Лили:
— Знаешь, Маркус, я вправду боялась, что от тебя ничего не останется.
Меня все это несколько оскорбило. Мой статус в этом обществе окончательно приблизился к некоей растительной культуре, раз при мне обсуждались столь личные вещи. В то же время я ощутила аморальное любопытство, которое подавило во мне все крохи возмущения. Интерес к жизни и таким ее проявлениям, как Лили со своей занудной моралью, вспыхнул с новой силой. Я почувствовала желание перевернуться, спина затекла. Также меня посетило приятное чувство голода. Все это, впрочем, затихло, как только Маркус, смеясь, ответил:
— У меня для тебя, как и для идеалисток, на тебя похожих, как всегда плохие новости.
Наглость и злость Маркуса вовсе не казались мне странными. Хотя в той, другой, жизни это был кроткий и честный человек, в нем должно было содержаться нечто такое, что заставляло его проявлять сейчас похожую на огонь, постоянно поддерживающую его злость.
Маркус, в конце концов, содержал в себе ту грязь, что вытащила наружу Лили. Это было правдой о солдатах, они не брались из ниоткуда. Содержимое их разумов мы вытаскивали наружу, мы отрывали друг от друга уже существующие части. Быть может, Маркус потратил значительную часть своей жизни на то, чтобы относиться с уважением ко всем живым существам, на то, чтобы быть, а может казаться, лучше, чем он есть.