Изменить стиль страницы

Дома у меня была спрятана записная книжка, в которую я иногда записывала фразы, которые однажды, когда жизнь мне совершенно опостылеет, я превращу в роман. Я даже придумала ему название. "Нет ничего правдивого, но вам разрешается верить".

На шкале лжи и истины Нортланд находится вовсе не там, где многие думают. Нортланд существует после правды, во времена, когда она уже никому не интересна. Правда и ложь стали одинаковой бессмыслицей, все рассыпалось. Я вдруг засмеялась. Таковы мысли женщины, пытающейся оторваться от авторитетов за приготовлением картофельного салата. Я бросила взгляд на черный, тоскливый экран телевизора, но за пультом не потянулась. Тишина освобождает разум. Надо же, из меня сделали законную интеллектуалку, но только для того, чтобы я передала свои знания Рейнхарду и тем, кто будет у меня вслед за ним.

Готовить было не слишком удобно — все ножи были цепочками прикреплены к крючкам на стене. И хотя кое-какую свободу действий длина цепочек обеспечивала, приноровиться было довольно сложно. Нортланд держал в уме, что Рейнхард был непредсказуем. Пока. В его неразумной силе была опасность, но я привыкла к ней, так что она растворилась среди других сложностей в ведении хозяйства с ним. Пауля я боялась, безо всякой на то причины, больше, чем живущего в моем доме слабоумного. Я приготовила картофельный салат, затем пожарила ветчину. Теперь порцию Рейнхарда полагалось залить томатным соусом, в противном случае он просто откажется есть.

— Если бы ты только знал, какова на вкус еда без томатов, — сказала я. — Неужели тебе никогда не хотелось разнообразия?

Ему никогда не хотелось даже съесть нечетное количество кусочков, так что вопрос был избыточным. Любой вопрос в этом доме был избыточным, но я любила их задавать.

Некоторые стремились к ним не привязываться. Приносили им еду в мисках, как собакам, запирали. Мне не казалось, что подобное обращение с беззащитными кого-либо красит. И хотя, брея Рейнхарда, я частенько думала о том, чтобы перерезать ему горло — лишь из-за его близости и беспомощности, я старалась не стать кем-то, кого не смогла бы уважать. Власть над беззащитным существом развращает прежде, чем успеешь сказать "справедливость". Так что я боролась со всяким искушением от нехватки времени или из раздражения унизить Рейнхарда или обделить, даже если он никогда этого не поймет.

Он достался мне странным образом. Около года назад меня повезли в Дом Милосердия, где содержались слабоумные, подходящие для гвардии (стоит ли упоминать, что неподходящих никто и нигде не содержал, Нортланд исправно вычесывал блох). Я, в сопровождении директора Дома, восторженного, маленького человечка с круглых очках и с портсигаром, торчавшим из нагрудного кармана неаккуратным образом, ходила по идеально белым, чистым, безвидным палатам.

От меня требовалась связь.

— Вам не обязательно выбирать сегодня, — повторял директор, поправляя очки. Его нос в каких-то белесых пятнышках то и дело морщился словно бы сам по себе, вне зависимости от выражения его лица.

— Вполне можно посмотреть на них, так сказать, в динамике. Ваша работа, фройляйн Байер, требует установления тесной связи. Если хотите, один из них должен вам понравиться.

Я тогда понятия не имела, как один из них должен мне понравиться. Все они казались мне пугающими — мужчины с бессмысленными глазами, отсутствующими улыбками, раскачивающиеся не в такт, расхаживающие по комнате, странно и остро пахнущие.

Меня тошнило, но один из них должен был мне понравиться. Я расплакалась и потребовала воды, директор услужливо обмахивал меня газетой, на первой полосе которой были заверения, что есть лишь одна сила, которая может избавить Нортланд от опасности внутреннего разложения — справедливая любовь к собственному народу, сильнейшему из всех бывших когда-то на земле.

Что ж, я находилась среди его будущих сливок, грядущей военной аристократии. Как раз в тот момент один из вероятных генералов мастурбировал.

— Я понимаю, для слабой женщины это сомнительное удовольствие, но вы должны быть смелой ради нашей страны.

Я кивнула. Я решила, что согласна быть какой угодно, лишь бы уйти отсюда поскорее.

— Знаете, пожалуй мы с вами пройдемся до конца коридора, и я приеду завтра.

— Вы присмотрели кого-нибудь?

Словно в зоомагазине. Мне хотелось сказать, что я хочу увидеть их причесанными и с золотистыми бантиками прежде, чем решать.

Он был в последней палате. В отличии от других, сидел почти неподвижно, только крутил колесико у машинки, туда и обратно. Это был красивый человек с острыми, но правильными чертами, худощавым, скуластым лицом и очень светлыми волосами. Они все были красивыми, Нортланд могли представлять только привлекательные слабоумные. В этом был жутковатый контраст физического совершенства и бессмысленности, беспощадной дезадаптации, внушающей страх.

Но в нем было нечто особенное, отстраненность его была не пустой безынициативностью, но чем-то другим. Он словно бы не отличал живое от неживого, даже не заметил нас с директором. Он не смотрел в глаза, и это меня порадовало. Я подошла ближе, тогда, услышав шум, он скользнул по мне взглядом. Это не был взгляд человека, увидевшего человека. Он не знал, что надо смотреть в глаза, потому как не отличал их на лице. Он смотрел на мир совершенно по-другому, как через плотную пелену, за которой все мы превратились в тени.

— Кто это? — спросила я.

— Рейнхард Герц, — бросил директор. — Инвалид детства. Лет с четырех живет здесь. Его брали два раза, но с ним у ваших предшественниц ничего не получилось. Месяц назад в последний раз вернули. Ему остался год. После тридцати пяти их мозги уже не в той кондиции.

Они избавятся от него. Убьют. Я посмотрела на этого красивого человека, который не боялся смерти, потому что не знал, что такое смерть. Он не понимал, что ему остается всего год.

Мне тоже оставался всего год. Его утилизируют, он станет вдруг неоправданно дорог в содержании. А я буду чьей-то женой, меня тоже утилизируют, как личность, потому что мой выбор ничего не будет значить. Мы с ним были в сходной ситуации.

Я смотрела на него минут пятнадцать. Может, это и была та самая связь. Но брать его было опасно, если и у меня, в самый первый раз, ничего не получится, проблемы будут у нас обоих. Причем довольно радикальные.

Я уже вышла из Дома Милосердия, когда оно нахлынуло на меня. Я шла по унылой асфальтированной дорожке, удаляясь от дома с решетками на окнах, от взглядов слабоумных, от тоски, огороженной бетонным забором, и множества этажей тошнотворно белых коридоров. Даже Дом Милосердия должен был отражать величие Нортланда, и невероятная его печаль сочеталась с монолитной величественностью, стремившейся меня раздавить.

Я шла к блестящей, черной машине Карла, уже видела, как он махает мне рукой, и вдруг остановилась, взглянула на пасмурное небо, раздутое от собирающегося дождя. Меня поразила мысль: сейчас я уйду, и этот человек умрет из-за меня. Эта мысль показалась мне приятной, уничтожающе-сладкой, как всякий запредельный ужас. Я почувствовала радость от самой возможности быть причастной к человеческой смерти.

А потом я развернулась и пошла обратно, я так теребила жемчужную нить на шее, что она разорвалась, и я едва не поскользнулась на рассыпавшемся по асфальту жемчуге. Я забрала Рейнхарда домой, надеясь, что сумею установить с ним ту самую, слабо понятную мне связь.

Я поставила тарелки на стол, посмотрела на часы. Секундная стрелка приближала десять вечера. Я знала, что сейчас он придет. Рейнхард зашел на кухню ровно в десять и сел за стол. Он принялся есть, делал он это аккуратно, хотя здесь дело было уже не только в его природной интеллигентности, но и в моей заслуге.

Он не отличал людей от предметов, и я долгое время думала, что Эрика Байер для него не больше, чем поилка для попугайчика. Он не смотрел на меня, не обращал на меня внимания, никогда ничего не просил, даже когда болел, и я выхаживала его.