Изменить стиль страницы

— С праздником, пане ксенже!

Неловко взяла протянутую ей белую, мягкую руку и приложилась к ней горячими губами. При этом нежно, легко, словно нечаянно или мимоходом пальцы выхоленной руки скользнули по ее атласистому подбородку, по шее, по упругой груди.

— Ну, с праздником, уточка. Для того и пришла, поздравить? Благодарю. Ты — славная, благочестивая девушка. Бог тебе счастья пошлет за это… и жениха хорошего. Да, кажется, уже и есть у тебя жених?.. Ну, как не быть у такой уточки… Что же молчишь? Если дело есть, говори. Узнала что? Или тебе нужно? Я слушаю.

Ксендз опустился на кресло у стола, за которым темнел диван, принял более степенный вид, полагая, что тогда девушка перестанет смущаться.

Он угадал. Видя перед собой обычное лицо ксендза-наставника, а не осклабленную физиономию мужчины, как за минуту перед тем, Юстуся заговорила решительнее прежнего:

— Я думала… хотела спросить у пана ксендза. Дело такое, секретное. Правда, у меня есть жених, как я говорила вашей милости… Он мне недавно сказал, что служит у нашего тайного польского Ржонда… И клятву с меня взял, чтобы я не говорила никому… Но вам я же могу сказать, пане ксенже…

— Ну, конечно. Я — твой отец духовный… Кому же тебе и сказать все, как не мне? Мне интересно становится. Продолжай, девушка. Продолжай.

— Вот, значит, недавно мне показалось, что наш старый пан спрятал у нас на дворе какого-то москаля…

— Старый пан? Этот безбожник? Который годами и в дом Божий не заглядывает? Этот прихвостень и друг Бельведерских москалей?.. Говори, говори. Кого еще он там прячет? Где? Как?..

— Привел паныч, подхорунжий пан Вицек хлопа одного, будто по делу. Я прислуживала в покоях и слышала. А потом послали меня на кухню за чем-то. А хлоп исчез из покоев. И со двора не выходил… Я спрашивала сторожа. Потому мне Стась… жених приказывал поглядывать за всем, что у нас делается… А раз поздно вечером я в сад вышла… так, пройтись… Вижу, из бани, из трубы — дым идет… А баня заперта снаружи, пустая. Думала: домовой. А Стась засмеялся, как я сказала. Велел подглядеть. И правда: позавчера я подглядела. В субботу у нас баню топят… А в пятницу вечером паныч старший Казя переводил мужика из бани в амбар, в тот, что близко к саду…

— Вот что… Москаля прячет… Мало у нас их развелось в Варшаве… Ну, ну, что дальше?

— А теперь, нынче мой Стась придет ввечеру. Я и должна ему все сказать… Да и подумала: девушка я глупая. Теперь столько беды по Варшаве. Говорят, москали хотят наших вырезать, себе Варшаву забрать… А наши хотят выгнать москалей… И ходят, ищут одни других, подглядывают и потом в котлах варят бедных католиков в подвале дворца, что у Сасского сада… И… ужасти, чего не говорят. Я и не знаю: говорить ли мне моему Стасю, что я узнала? Или ничего ему не сказать? Или пану нашему сказать, что Стась велел за домом подглядывать? Я год всего тут… И не знаю, на каком я свете… Я Бога боюсь… Вот и пришла… Научите, панночку! Ксенже мой ласковый…

— Ах, ты моя птичка ласковая, какое у тебя сердечко доброе. Ты боишься зло причинить своим? Понимаю. Ну, подожди, я подумаю… Присядь…

— Я постою, пане ксенже…

— Ну, как хочешь. Да, постой. Ты уверена, что это москаль там прячется, а не католик, быть может? А?

— Какой католик, панночку! Я слышала, как он пришел и со старым паном по-польски заговорил, будто купить что-то хотел. Смех да и только. Разве же я католика от москаля не отличу? И зачем бы стал наш католик московскую одежду надевать?

— Ну, ну, хорошо. Помолчи. Я соображу.

Ксендз погрузился в раздумье. Девушка стояла у стены взволнованная, тяжело дыша. Но она была рада, что надумала прийти сюда. По крайней мере, на душе не будет греха: как скажет ксендз, так она и сделает.

И вдруг вздрогнула, заслышав мягкий, сдобный голос Дембинского:

— Ну, вот что, девушка: ты права. Католика не спрятал бы так твой пан. И для чего? Католику все пути из Варшавы открыты. Видно, русского шпиона до поры укрывает этот старый предатель нашей святой веры и отчизны. Какие-нибудь шашни с Бельведером и с Брюлевским палацом тут… Черт с ними. Можешь все сказать своему пройдохе Стасю. Кому он ни служит: нашим или вашим, а видно, напакостить желает пану Ксаверию. Пускай. И я его не очень люблю… И Бог ему не заступник, неверующему апостату… Если бы свой это был, конечно, молчать надо. А москаля можно выдать. Бог простит… Заранее отпускаю тебе грех твой, девушка.

— Ну, вот и слава Богу… Так я вечером Стасю скажу…

— Вечером?.. Молодец твой Стась… Каких он уточек по вечерам стреляет. Ну, я тебе сказал… Только ты, вижу, очень взволновалась… устала. Домой еще далеко, в самый конец Сольца идти. Присядь сюда, отдохни.

Подойдя неожиданно вплотную, ксендз мягко, но властно взял за руку девушку и почти силой стал усаживать ее на диван, усадил, сам близко-близко наклонился над обессилевшей от неожиданности и страха девушкой, шепчет порывисто, властно:

— Не бойся… сиди смирно… Не шевелись. Я не обижу тебя… Не возьму у твоего Стася ничего, что жениху получить следует… Не бойся… Смирно будь… Ничего не будет… Тс… смирно…

Темнеет в глазах у девушки. Нет сил голос подать, шевельнуть рукой.

Дыханье перехватило, сохнут губы не то от страха, не то от какого-то еще более сильного, жгучего переживания, которым охвачено и трепещет все ее существо.

В тот же день вечером Юстуся, более бледная, чем всегда, с усталыми глазами, но разряженная, как обычно по воскресеньям, вышла к воротам и поглядывала по сторонам улицы, сейчас оживленной и людной. Метель стихла и у каждых ворот показались группы челяди, парочки и целые компании гуляли по мосткам, проложенным по обеим сторонам улицы.

— К кавалеру своему, к Стасю поспешаете? — криво улыбаясь, спросил сторож Михасек.

— А хоть бы и к нему, да только не к вам. Вам зась! — отрезала девушка. — Зась и масла грудку!

И кинув презрительный взгляд на парня, который всегда ей не нравился за его грубый вид и насмешки, вышла за ворота.

Скоро к ней подошел невзрачный, рыжеватый, с плоским, невыразительным лицом человек, по виду — мелкий приказчик или канцелярский служитель. Усики, остро закрученные, топорщились и придавали лицу его нахально-глуповатый вид. И только глаза, острые, бегающие, были словно не на своем месте на этом незначительном лице. Пронзительный, вечно ищущий чего-то, упорный взгляд этих глаз, особая печать Каина во взоре могли более внимательному человеку сразу выдать ремесло этого предателя.

Расшаркавшись с лакейской грацией, Макрот, шпион-любимец Новосильцева, входящий теперь в милость и у самого «старушка», — подошел к Юстусе, которой при первом знакомстве выдал себя за писаря, служащего в магистрате.

— Добрый вечер, сердце Юстуся… Я уж давно тебя поджидаю, рыбка моя… Ну, что? Узнала что-нибудь? Чем порадуешь своего Стасика? — прямо к делу приступил опытный филер, заметив, в каком необычном настроении девушка, и полагая, что только важное открытие могло так повлиять на простодушную провинциалку.

— Узнала… скажу Стасю. Только побожись мне раньше…

— Все, что хочешь, моя рыбонька! Крест целую. Вон там, на углу Людной и вашей улицы стоит костел св. Барбары. Перед нею побожусь… Хочешь, в костел пойдем и там я… — заторопился Макрот, убедясь, что попалась какая-то рыба и, наверное, крупная, если ее так берегут.

— Верю, верю. Слушай, я не хочу, чтобы наши узнали… Что я выдала… Если это случится, я от стыда в Вислу кинусь!..

— Сохрани Боже. Не подведу же я тебя! Да и глупо будет. Ты мне еще пригодишься у пана Мошинского. Он — хитрый старик… Да мы хитрее его. Мы так сделаем… Если правда, что прячет он кого… И если это тот, о ком я думаю… Долго он держать гостя взаперти не станет. Выпустит и в другое место гость пойдет или вовсе из Варшавы уехать соберется… Вот тут мы его и сцапаем. Да так, что никому и в лоб не влетит, что следили давно за птенчиком. Вот, скажем, идет он… А мы следим… Двое из наших подальше отсюда затеют драку на его пути, ему влепят, втянут в бучу… Тут полиция… Выйдет, что и не думали его поймать, а он сам попался… Поняла? Или нет? Ну, верь, тебя не выдам… Крест целую. Как Бога люблю, как Матерь Бога почитаю… Говори же: есть? Где прячется? Какой из себя?