Владимир Поляков
Моя сто девяностая школа
От автора
Вот уже пятьдесят лет, как я окончил свою школу. Сперва она называлась «Гимназия Л. Д. Лентовской», а потом — «190-я единая трудовая школа». Сегодня это «47-я Ленинградская средняя школа».
Сперва у нас был директор — Владимир Кириллович Иванов, с большой сияющей лысиной (которого мы звали «Помидор»), а потом вместо директора был заведующий школой — Александр Августович Герке (которого мы звали «Козел» за его бородку).
Но дело не в этом. Дело в том, что мы любили свою школу, своих учителей, своих товарищей. И я уверен, что именно школа научила меня тому хорошему, что есть во мне. (А тому плохому, что есть во мне, я научился вне школы.)
У нас были замечательные учителя, влюбленные в свой предмет, любившие нас и давшие нам первые понятия о том, что такое хорошо и что такое плохо, а значит — понятия о жизни.
Из нашей школы вышло много интересных людей; и все они обязаны своими успехами нашей школе, нашим учителям.
А сколько героев Великой Отечественной войны училось в нашей школе!
Сколько чудесных тружеников вышло из нее — врачи, ученые, инженеры, именитые рабочие, педагоги, юристы, артисты, советские служащие.
Дорогая! Любимая! Родная моя школа! Спасибо тебе и низкий поклон за все!
Эти маленькие рассказы — не выдуманы. Все, о чем в них написано, правда. Это все так и было. И мне захотелось обо всем этом написать. И если я раскрыл кое-какие тайны, мои одноклассники и мои учителя меня простят.
Им я посвящаю эти рассказы.
Самое начало
Я родился в Петербурге на Петроградской стороне, в пятиэтажном доме на углу Большого проспекта и Гатчинской улицы. Тогда еще никому не приходило в голову, что город будет называться Ленинградом! Он даже именовался Санкт-Петербург. Потом, в дни войны одна тысяча девятьсот четырнадцатого года, решили, что неудобно иметь русскому городу немецкое название, — и переименовали его в Петроград.
В дни революции стали ласково называть его Питер, а после смерти Ленина он стал Ленинградом.
Так вот, я еще застал его Санкт-Петербургом.
Наш дом не был ничем примечателен. Это был самый обыкновенный дом. В нем помещалась фотография. Ее вывеска была прикреплена к нашему балкону, и потому на балконе никогда не было светло. Отец просил снять вывеску, но фотография принадлежала хозяину дома, и он сказал: «Не нравится выезжайте».
После этого вывеска отцу понравилась.
Родители мои были врачами. Отец служил в армии, а мать в институте благородных девиц имени принца Ольденбургского — родственника государя Николая Второго.
Отец ходил в военной форме и даже носил шашку, которая была предметом моих мечтаний. Жили мы не плохо, но были, пожалуй, самыми бедными в большой семье наших родственников. Одна мамина сестра была замужем за нотариусом в Ростове-на-Дону — дядей Мишей, который иногда приезжал к нам в гости. Он всегда был в модном с иголочки сюртуке и носил в петлице маленькую белую хризантему. И всегда привозил в подарок огромную коробку шоколадных конфет. Другая мамина сестра была у него секретарем, а третья мамина сестра жила в Петербурге, не работала и была женой врача по женским болезням — доктора Штромберга, высокого представительного мужчины с неправдоподобно большими усами. Он приходил к нам и всегда по любому случаю громко хохотал. А потом возвращался к себе домой и бил тетю Лизу. Говорили, что он ее очень любит и бьет из ревности. Однажды он ударил тетю по голове бутылкой с молоком. Тетя обиделась и вышла замуж за инженера Вороновича.
У отца была только одна сестра — тетя Феня, которая жила с нами и помогала по дому. Но зато были братья. Один — инженер — жил в Москве, другой — еще в русско-японскую войну уехал в Америку, открыл там конфекцион дамского белья, остался в Америке на всю жизнь и забыл о своих родных. А третий брат — дядя Володя — окончил юридический факультет, но занимался совсем другими делами: он переписывал роли Шаляпину, а потом преподавал езду на роликах в Скетинг-ринге, потом танцевал на эстраде танец кек-уок во фраке и в цилиндре, потом работал контролером на железной дороге, ревизором столовых и журналистом по экономическим вопросам в «Вечерней газете». Это был очень веселый дядя, и я его любил больше всех. Интересно, что он, будучи в командировке в каком-то селе, влюбился в деревенскую девушку и, к ужасу всех родственников, женился на ней. Она была неграмотная, не умела даже подписывать свою фамилию и ставила вместо нее крестик.
Выйдя замуж за дядю, она научилась читать и писать, поступила на завод по производству электрических ламп, стала мастером, была награждена орденом, и ее фотографии часто помещали в московских газетах.
Самым богатым маминым родственником был ее двоюродный брат — дядя Яша. Он был очень известный детский врач и даже имел свой выезд. Выезд — это значит, что у него была лошадь, шикарная карета и свой кучер. Лошадь звали Эсмеральда, кучера звали Кузьма Петрович, а карета была с двумя фонарями по бокам. Иногда Кузьма Петрович приезжал за мной и мамой и отвозил нас к дяде Яше на какое-нибудь семейное торжество.
Я очень любил эти поездки. Во-первых, мне доставляло удовольствие ехать в карете, а во-вторых, дядя Яша много путешествовал и собрал большую коллекцию экзотических бабочек. У него даже была одна бабочка величиной с котенка. Я обожал рассматривать его коллекции.
— Мамочка, а почему у нас нет своей кареты? — спрашивал я.
— Потому что у нас нет денег на карету, — отвечала мама. — Есть богатые люди, есть бедные, и есть средние — ни бедные, ни богатые. Дядя Яша богатый, а мы — очень средние.
Каждое рождество у нас дома была елка. Ее приносил дворник Федор, устанавливал на тяжелом деревянном кресте посреди комнаты, и мама украшала ее множеством игрушек. Обвешанная бусами, золотыми и зелеными блестящими нитями, серебряной мишурой, стеклянными фонариками и разноцветными картонными рыбками и птицами, она пахла лесом и сияла огнями зажженных на ней свечей.
Но наша елка была ничто по сравнению с елкой, которую устраивал принц Ольденбургский для детей служащих его института в своем дворце у Марсова поля.
Один раз мама повезла меня на эту елку. Снаружи дворец не представлял собой ничего особенного. Обычное серое здание, увитое диким виноградом. Но у этого здания останавливались шикарнейшие кареты и экипажи. На козлах восседали кучера в высоких цилиндрах, с длинными хлыстами. Ярко горели фонари у подъезда.
А внутри сияли мраморные ступени лестницы, огни огромных хрустальных люстр отражались в бесчисленных зеркалах, а посреди большущего зала стояла высоченная, как в лесу, густая, упиравшаяся в лепной потолок елка, переливавшаяся всеми цветами радуги.
Казалось, что она украшена бриллиантами, так она сверкала. На ней горели разноцветные лампочки, висело множество игрушек, и среди них огромные серебряные хлопушки. Их дергали за бумажные хвостики, раздавались выстрелы, и из них, как из пушки, сыпалось разноцветное конфетти. А внутри хлопушки обязательно был какой-нибудь подарок: бумажный маскарадный костюм или атласная цветная маска.
Дети прыгали и плясали вокруг елки под духовой военный оркестр, сидевший на маленькой эстраде. А по залу ходили, улыбаясь, придворные дамы в длинных черных платьях. В ушах у них мерцали бриллиантовые серьги, шеи были обхвачены жемчугами, руки сияли в перстнях и кольцах. Они были похожи на ходячие елки.
— Дети, возьмите друг друга за ручки. Мы будем петь елочную песенку, сказала высокая дама с золотыми зубами.
И мы взялись за руки и начали ходить вокруг елки. Тапер (так назывался седой господин в смокинге, который сел за рояль) заиграл, и мы, предводительствуемые дамой с золотыми зубами, запели:
«О, танненбаум, о, танненбаум! Ви грюн зинд дэйне блеттер». Это была традиционная немецкая песенка про елочку. (Тогда еще не было знаменитой песни «В лесу родилась елочка». Ее сочинят значительно позже.)