Изменить стиль страницы

Есенин, кусая губы, промолчал.

8

В Симферополе Есенин совместно с другими малоимущими попутчиками, прибывшими этим же поездом, нанял деревянные трясучие дроги, кинул в них свой баул. И началась длинная дорога с петлями поворотов, со спусками и подъёмами. Сивая лошадка, не старая, но слабосильная, часто останавливалась на взгорьях, отдыхала, двигая боками. Пассажиры спрыгивали с дрог, шли пешком, изредка помогая лошадке тащить упряжку с поклажей. Рядом с Есениным шагал весёлый малый в усах колечками, улыбчиво щурился на облитые солнцем горы, беспечно посвистывая.

   — Отдохнуть едете? — спросил он Есенина.

   — Попробую, если удастся.

Он не сказал того, что здесь, за горами, скрывался от окружавших его людей, а вернее, от самого себя; кончится ли когда-нибудь эта горькая пора неопределённости, наступят ли желанная вольность и душевное успокоение? Должно быть, никогда. Вот и женитьба оказалась, как и предсказывала Олимпиада Гавриловна, напрасной, опрометчивой — всё равно он один. Одиночество толкнуло его не так давно на страшный поступок. И тогда дело конечно же не обошлось без женских интриг, что тенётами плелись вокруг его имени. Ему надоедали письмами и открытками, проча в невесты, в жёны то одну девушку, то другую; одних зло высмеивали, других просто вульгарно поносили, и его вместе с ними, а «невест» этих он даже в глаза не видел; били по его ещё неокрепшим нервам. Доведённый до неистового отчаяния, он, в беспамятстве, выпил уксусной эссенции. Боль остро пронзила грудь, дыхание словно оборвалось, на сознание наплыл удушающий туман. Он был обречён на смерть. Но инстинкт сохранения жизни на какой-то миг вернул ему память и заставил дотянуться до крынки с молоком, и Есенин жадно стал пить крупными глотками, как голодная собака. И боль постепенно отступила, давая место усталости и запоздалому страху...

Весельчак с русыми усами легонько толкнул Есенина локтем:

   — А почему, собственно, не удастся повольничать? Море большое, его хватит для всех.

   — Море-то большое, да... — Есенин недосказал, засмеялся простодушно и откровенно.

Спутник подхватил недосказанную мысль;

   — Море большое, а деньги маленькие. Понимаю!

   — Вот именно. И жить ещё не знаю где буду.

   — Хочешь, поживём вместе? Не Бог весть какие хоромы у меня, не княжеские. Я столяр по ремеслу, есть мастерская, вот там и станешь жить, спать на топчане.

От стружек аромат плывёт. Для тебя главное что? Ночёвка. Денег я с тебя не возьму, отдыхай себе на здоровье, дыши, загорай. Зовут меня так: Евдоким Взоров. А тебя?

   — Серёжа.

Есенин всё время осматривался. Горы, поросшие деревьями и кустарником, уходили в небо, вершинами упираясь в белые облака, словно тащили их на своих горбах.

   — На перевал пошли, — знающе известил Евдоким. — На перевале духан, можно перекусить... Сейчас коняга у татарина начнёт останавливаться, не осилить ей сразу такую крутизну.

Пока подымались на высоту пешком, часто помогая лошади тащить дроги, Есенин успел проголодаться. Возница, по здешнему обычаю, сделал передышку на перевале, чтобы покормить лошадь и дать подкрепиться пассажирам. Евдоким Взоров обнял Есенина за плечи:

   — Пойдём пропустим по стопочке, закусим. Я заплачу.

   — Спасибо, я не пью.

   — Всё равно, посидим хоть, отдохнём.

Столяр выпил один за другим два стакана лиловатого душистого вина.

Есенин взял бутерброды с сыром и колбасой и бутылку воды.

   — Понравился ты мне, парень. — Евдоким уже немного захмелел, подкрутил русые усы. — Погода хорошая, Серёжа, загоришь как головешка. Вернёшься домой — не узнают. Ты работаешь или проходишь курс наук?

   — И работаю и учусь.

   — Вот это одобряю и хвалю! — Евдоким выпил ещё стакан, крякнул и затряс кудрявой головой: — Хорошо!

В это время к духану подкатила коляска с открытым верхом, запряжённая парой сытых вороных лошадей, выплыла из горной голубизны подобно видению. В коляске, опрокинувшись на мягкую спинку, сидела молодая девушка, держа над головой шёлковый зонтик от солнца. Щекастый кучер в синей сатиновой рубашке проворно соскочил с облучка и хотел помочь барышне выйти из коляски, но она своенравно дёрнула плечом, парень, отступив на шаг, склонился, услужливо изогнув спину. Она, черноокая, с длинным разрезом глаз, с неспокойными, будто летящими бровями, войдя в духан, окинула взыскательным взглядом столики, приметила свободное место и подошла к Есенину и Евдокиму.

   — Не занято? Я могу присесть?

   — Пожалуйста, барышня. — Евдоким смахнул со стола крошки рукавом. — Пододвигайтесь смелее! — В голове его уже загулял хмель, на переносье высыпали светлые капельки пота, колечки усов выгнулись ещё задорнее, круче.

Девушка улыбнулась:

   — А я вас помню, вы приходили к папе приводить в порядок его кабинет. Маленькая тогда была...

   — Верно, случалась такая оказия. Как же вы меня запомнили?

   — По гусарским вашим усам. — Она засмеялась, обнажив ряд белейших влажных зубов. И, повернув голову, внезапно спросила Есенина: — Как вас зовут?

   — Сергей.

   — Странно, я впервые вижу такую пшеницу на голове.

   — Волосы мои выгорели на крымском солнце, пока я ехал сюда.

   — А у меня вот никак не выгорают. — Она опять беспечно засмеялась, весенне сверкнула грачиным крылом чёрная грива её волос, брови полетели к вискам.

Из двери выскочил круглоплечий, по-татарски раскосый духанщик, ловко подсунул девушке карточку, та рассеянно пробежала названия блюд.

   — Дайте нам что повкуснее и поскорей. Не забудьте бутылку сухого вина, холодного. И накормите моего возницу...

   — Всё будет подано. — Духанщик поклонился и отошёл. Вместо него появился официант, проворно забрал грязную посуду, сменил скатерть, раскидал чистые тарелки и приборы, поставил бокалы — всё это небрежно, мастерски, как бы играючи. Есенин следил за его ловкими руками фокусника, а девушка безотрывно, до дерзости смело глядела на него, к смуглости щёк прильнул горячий румянец.

   — Вы служите или учитесь? — пытливо спросила она Есенина, нарушая ставшее тягостным молчание.

   — Я был в типографии корректором, а по вечерам посещал университет Шанявского. Сейчас нигде не служу.

   — Чем же занимаетесь?

   — Я пишу стихи. — Он сказал об этом без стеснения, без ложной стыдливости, но и без кокетства и хвастовства, с убеждением в том, что это его главное жизненное дело.

   — Стихи? — удивилась она такой неожиданности, и брови её опять стремительно, как ласточки, полетели к вискам. — И они у вас получаются?

   — Да. — И сам поразился твёрдости своего ответа.

   — Вас что же, уже печатают? — В её вопросе где-то глубоко-глубоко таилась насмешечка.

   — Пока немного. И не лучшее.

Евдоким снова подкрутил усы, как-то приосанился: вот, мол, какого я жильца подхватил!

   — Может быть, вы прочтёте что-нибудь? — попросила девушка. И тотчас пожалела о своей просьбе: сколько она уже наслушалась стихотворного щебета молодых людей, а то и просто рифмованного бреда.

Есенин всегда с большой охотой читал свои стихи в любые часы суток, в любом месте, любому человеку, вдохновляясь, испытывая при этом чувство ничем не омрачённой радости.

   — «Про лисицу», — произнёс он и чуть приглушённо, но чётко стал выговаривать строку за строкой, изредка выразительно и скупо взмахивая рукой:

На раздробленной ноге проковыляла,
У норы свернулася в кольцо.
Тонкой прошвой кровь отмежевала
На снегу дремучее лицо.
Ей всё бластился в колючем дыме выстрел,
Колыхалася в глазах лесная топь.
Из кустов косматый ветер взбыстрил
И рассыпал звонистую дробь.
Как.желна, над нею мгла металась,
Мокрый вечер липок был и ал.
Голова тревожно подымалась,
И язык на ране застывал.
Жёлтый хвост упал в метель пожаром,
На губах — как прелая морковь...
Пахло инеем и глиняным угаром,
И в ощур сочилась тихо кровь.