Изменить стиль страницы
Капли жемчужные, капли прекрасные,
Как хороши вы в лучах золотых,
И как печальны вы, капли ненастные,
Осенью чёрной на окнах сырых.
Люди весёлые в жизни забвения,
Как велики вы в глазах у других
И как вы жалки во мраке падения,
Нет утешенья вам в мире живых...

Позже он понял, что это только пересказ прочитанных ранее лермонтовских строчек...

Он всё более убеждался в том, как трудно преодолевать классику. Скажешь — будто и хорошо, ново, а оказывается, это уже сказано до тебя, лучше, образнее, музыкальней.

Долгими вечерами он читал Евангелие и находил в Новом Завете много общего, как ему казалось, со своими душевными метаниями, сомнениями, со своим смятением. Он казался себе покинутым всеми, заброшенным и жалел себя, страдальца духом, которому не к кому приютиться душой. И в такие минуты он задавал себе неразрешимые вопросы: «Живёшь ты или нет? Уж очень она, жизнь, монотонно, однообразно протекает, каждый новый день становится всё невыносимее, потому что всё старое пошло и жаждешь нового, лучшего, чистого, а где оно, это чистое? Кругом слепая, увязшая в пороках толпа, которую надо клеймить позором!»

Размышляя, он забирался в такие дебри, откуда, казалось, не будет возврата. Он считал совершенством Иисуса Христа. Образ Христа вырисовывался ясно — не миф, не легенда, а живой человек, благородный, непогрешимый, мужественный. Но он веровал в него не так, как другие, — это было его утешением и оправданием. Другие веровали в Христа из страха — а что будет после смерти? Он же веровал как в человека, одарённого светлым умом и благородною душой, проповедовавшего любовь к ближнему. Да, жизнь... Он не мог понять её назначения.

Изнурённый думами, он валился на кровать, но заснуть не мог долго, ворочался, вздыхал, слушая всхлипывания дождя за окном. Он размышлял о селе, которое отсюда, особенно в моменты одиночества, казалось райским уголком: там колокольный звон, уносящийся в заречные раздолья, там в белом доме на горе живёт одинокая и прекрасная женщина... Вспоминалась поездка на яр в бурю и в ливень: они добрались тогда до имения Ивана Ивановича Кулакова, брата Лидии Ивановны; в большой гостиной в камине пылали берёзовые и сосновые, пахнущие смолой поленья; Есенин сидел, закутанный в тёплый халат; огонь, отражаясь, трепетал в его остановившихся глазах; она сидела рядом, она налила вина в бокалы и один подала ему с искренним пожеланием: «За ваше прекрасное будущее, за ваш талант!»; вино, обжигая, разлилось по телу, а среди ночи, в тишине чуть скрипнула дверь в его комнате, и он услышал её шёпот: «Вы ещё не спите?»; в темноте, приближаясь к нему, качнулась белая тень, и он ощутил на своём лиде её похолодевшие пальцы, и сердце его гулко забилось в груди...

Вспоминались Есенину и родимая изба, амбар, который был для него краше всяких хором, где мечталось светло и радостно о грядущей жизни, о славе и где светло и вольно писалось... Вспоминались сестрёнки Катя и Шура, и мать вспоминалась, самый близкий и понимающий человек на земле, её глаза, излучающие любовь и тепло, её руки; если бы она оказалась сейчас рядом и, ничего не спросив, коснулась бы руками его головы, всю боль души «как рукой сняло бы».

Есенин страдал ещё и оттого, что так нелепо поссорился с отцом, раскаяние и обида обессиливали, он знал, что отцу сейчас не легче — отречение от сына никому ещё не приносило облегчения. Какие найти пути для сближения с отцом? Хотя он знал что из перемирия ничего путного не получится: отец, кроткий и покладистый с виду, был горд и своенравен, и, уж конечно, он никогда не простит ослушания и — доведись жить с ним — будет ущемлять его свободу. Но пускай лучше ссоры, размолвки, споры, чем взаимное отчуждение, — лучше обиды вместе, чем страдания в одиночку, порознь.

Сентябрьские ночи дышали свежестью, роняли на траву тусклую изморозь, она как-то по-особому хрустела под ногами. Загулял по рощам и перелескам оранжевый огонь осени, зажигая одну берёзу задругой; текучее пламя листьев ослепляло, ветер стряхивал их на землю, как большие искры. В доме с треском топились печи, смоляной запах скапливался в комнатах, а жена Кошкарова-Заревого, красивая и бледная, подолгу сидела в кресле перед камином и молча смотрела на огонь...

9

После ночного разговора с сыном Александр Никитич не на шутку испугался и, сникнув, притих, словно совершил преступление. Он никак не ожидал, что ссора, пускай глубокая, обернётся таким образом. Не думал, что сын действительно уйдёт из дому, не сказав на прощание ни слова. Где он теперь, что делает, на что живёт, неведомо. И не толкнул ли его отец собственными руками на ту скользкую дорожку, которой так страшился, — деревенскому парнишке, не знающему жизни, пропасть в этом огромном городе ничего не стоит.

Не только служащие лавки, но и хозяин заметили происшедшую в нём перемену. Александр Никитич ссылался на нездоровье, а про сына говорил, что тот на время вернулся в село: там, дескать, занемогла мать. Сперва он решил, что Сергей, обидевшись, уехал на Рязанщину. Но оттуда, из Константинова, жена справлялась о том, как устроился сын, как он живёт, как служит, слушается ли отца... Александр Никитич отвечал неохотно, обходя этот вопрос стороной — скажи-ка правду, мать с ума сойдёт... Он склонялся к тому, чтобы заявить в полицию, объявить розыск. Но одумался: не следовало позорить сына, а заодно и себя. Возможно, его приютил кто-то из новых знакомых — Воскресенский, Николай Сардановский, он ведь тоже живёт в Москве. Жаль, адрес его неизвестен. И Владимир Евгеньевич, как на грех, вот уже месяц глаз не кажет в магазин. А спросить больше не у кого.

Однажды Александр Никитич пришёл в конце служебного дня к воротам типографии Сытина: а вдруг встретит корректора? Но женщина, к которой он обратился с вопросом, не знает ли она господина Воскресенского, ответила, что тот в отъезде, а когда вернётся, никому не известно.

Александр Никитич совсем извёлся, без охоты ел, плохо спал; он и не подозревал, как сильно любит сына, как тот ему дорог, и казалось, появись Сергей сейчас дома, отец простил бы его и всё бы ему позволил...

Наконец-то в лавке объявился Воскресенский, как всегда оживлённый, ироничный, в светлой куртке нараспашку, приветствуя, пожелал всем доброго здоровья. Александр Никитич, замерев, глядел на вошедшего и словно бы не верил своим глазам. Затем вышел из-за прилавка. Приблизившись к корректору, спросил вполголоса, с тревогой:

   — Владимир Евгеньевич, позвольте вас на минуточку?..

   — Як вашим услугам, господин Есенин.

Оглянувшись, Александр Никитич с досадой заметил, что продавцы не таясь наблюдают за ними.

   — Выйдемте отсюда. — На каменных ступенях крыльца торопливо сказал: — Сергей пропал. Владимир Евгеньевич, вот уже второй месяц пошёл, как его нет. Ни разу не показался дома, не известил, где находится. Вы что-нибудь знаете о нём?

Корректор улыбнулся беспечно, как бы не замечая тревоги Александра Никитича:

   — Не что-нибудь, а всё знаю.

   — Что же вы не говорите?

   — Вы не даёте мне сказать. Сергей Александрович, будущий поэт России, — большой поэт, это я предугадываю, — находится в хорошем месте. Служит пока в книжном магазине, продаёт книги, это для него намного интереснее, чем отвешивать говядину и баранину.

Александр Никитич обессиленно опустился на ступеньку, усталым движением стёр со лба пот.

   — Слава Богу, нашёлся... Спасибо вам, Владимир Евгеньевич, за известие, сняли с души камень, дышать стало легче. — Поднял на Воскресенского глаза, синие, налитые тревогой. — Вы его увидите?

   — Конечно.