Изменить стиль страницы

Лошади тихо тащили коляску, с каждым шагом, с каждым поворотом уходя всё выше и выше. Уже близились ледяные пики на гребнях гор, город внизу затягивался маревом, тускнел, на море опускалась сизая наволочь, сквозь неё лишь проступали белые жгуты пенных волн.

Лола словно бы очнулась от печальных раздумий, положила руку на горло, сказала приглушённо, усмиряя подступившие слёзы:

   — Мне всё равно, что нас ждёт: война, революция, светопреставление — ничего не страшно, лишь бы ты был со мной...

Он промолчал, восхищаясь её смелостью: такая жена — достояние.

Лошади сами остановились на площадке. Ущелье справа полнилось гулом, поток воды летел с горных высей и на краю бездны обрывался и падал, рождая радужные брызги. Эта шумная, безостановочная власть воды и грохота затягивала взгляд, стесняла душу, вызывая тоску... Лола положила руку на плечо Есенина:

   — Серёжа, хочешь, я приду сегодня в твою мастерскую? На всю ночь?

Есенин понял: дальше скрывать уже нельзя, это было бы равносильно преступлению.

   — Лола, я женат.

Голос его растворился в гуле падающей воды, но она расслышала. Отступив, прижала ладони к груди, прошептала с суеверным страхом:

   — Ой, Серёжа!.. — Она была бледна, как зима. Подступила к краю обрыва, казалось, ещё одно движение — и полетит в пропасть. Есенин схватил её и оттащил к коляске.

   — Поворачивай назад! — крикнул он кучеру. — Живо!

Весь обратный путь Лола молчала, сразу как-то осунулась и повзрослела. Сдерживаемое отчаяние мешало ей дышать...

Есенин, дождавшись, когда из Москвы прислали на дорогу деньги, уехал домой. В день отъезда утром к домику Евдокима подкатила пара вороных лошадей, на облучке коляски горбился тот же мордастый парень, он сказал Есенину неприветливо, басом:

   — Барышня велели отвезти вас на станцию.

9

После того как были опубликованы стихи Есенина в петербургской большевистской газете, после бесед его с Воскресенским, он стал зорче всматриваться в жизнь России, в происходящие в ней события, — а они разворачивались круто и стремительно, насыщенные грозовой мощью.

Вечером к Есенину и Анне зашёл «на огонёк» Воскресенский, похудевший, чем-то обеспокоенный, но и просветлённый. Он был в своей старенькой студенческой тужурке, вытертой, небрежно расстёгнутой; лишь дерзко, с вызовом сверкали на ней металлические пуговицы с выпуклым изображением двуглавого орла. Есенин мерил шагами комнату — лёгкий и светлый, умиротворённый. К удивлению Воскресенского, Сергей тихонько посвистывал, на белой рубашке горел голубым огнём пышный бант, в глазах, не замутнённых ни единым облачком, билась неспокойная мысль: он был, по-видимому, очень далеко отсюда, быть может, на Оке, в ромашковых заречных лугах, в вишнёвом саду за амбаром или на берегу тёплого моря. Морские впечатления были ещё свежи, а тревожащее воспоминание о черноглазой гречанке нет-нет да и ударяло по сердцу смутным сожалением. Он глядел на вошедшего Воскресенского и как бы не видел его, пока корректор не дал о себе знать и насильно не вернул его к реальности.

   — Хорошо вы устроились, Есенин, — зарокотал Владимир Евгеньевич с особой своей, вроде бы дружеской насмешечкой, — просто прекрасно! Заслонились каменными стенами от всего беспокойного мира и не ведаете, что в нём творится. Здравствуйте, Сергей Александрович!

После возвращения из Ялты Есенин не видел корректора и скучал без его сердечных наставлений, доброй иронии и всегда будораживших мысли новостей.

   — Владимир Евгеньевич! — Есенин бросился к нему, как покинутый кудлатый щенок к вдруг появившемуся откуда-то хозяину. — Как вы нас вспомнили? Я не знал, что и подумать, пока Анна не догадалась сказать о вашем отъезде. Какие новости? Рассказывайте!

   — Погодите малость. — Воскресенский оглядывал комнату. — Куда девать покупки? Ужинать будем, есть хочу. Где Анна Романовна? — Он сбросил с плеч тужурку, остался в косоворотке с расстёгнутым воротом, очки поблескивали приветливо, дружелюбно.

   — Анна вот-вот придёт. — Есенин усадил гостя на табуретку, сам устроился на кровати напротив. — Расскажите, где и что происходит? Я ведь и в самом деле редко покидаю это семейное пристанище.

   — Позавчера в Петербурге разыгралась кровавая трагедия: полиция стреляла в безоружных рабочих-путиловцев, двое убиты, около пятидесяти человек ранено. Вот, познакомьтесь. — Воскресенский вынул из тужурки сложенную вчетверо газету «Путь правды». Есенин, волнуясь, прочитал редакционное сообщение, некоторое время сидел остолбенев: навалившаяся боль стёрла живые краски с лица, бледность разлилась по щекам, лбу, даже уши посерели.

   — Ленский расстрел повторился через два года, — прошептал Сергей, — только декорация другая — в самой столице России, в других условиях. Но суть, сердцевина одна и та же... — Он рванулся с места, закружил по комнате, натыкаясь на стол, на подоконники. — Когда кончится этот произвол? Если бы в один-единственный миг все рабочие Российской империи взяли в руки молоты, винтовки, железные пики, а все российские мужики — вилы и косы, эх какая бы это была силища! В этот единственный миг единения и концентрации народных сил рухнул бы к чёртовой бабушке трон, разбилась, как печной горшок, корона...

Лицо Есенина, только что бледное почти до снеговой белизны, вдруг зарозовело, запылало. Может быть, в такие вот минуты шла в нём кристаллизация гражданского чувства, вырастала, вызревала сыновняя любовь к России, к русскому народу, давала себя знать властная сила, обещавшая гордое дерзкое чувство полёта, дававшая предчувствие подвига? Какого подвига: ратного, гражданского, баррикадного? Нет-нет, песенного подвига, только ему он отдаст всю душу без остатка. Вслух Есенин сказал:

   — Сироты остались, вдовы...

Вознесенский подтвердил:

   — Вдовы и сироты будут и потом, сотни, тысячи.

Есенин встал вкопанно, словно натолкнулся на невидимую стену, изумлённо, мертвея, спросил почти шёпотом:

   — Тысячи? Сотни тысяч? Что это значит? Война?

   — С каждым днём мы к ней всё ближе и ближе, — безжалостно, провидчески говорил корректор, — а она, война, не пощадит ни пролетария, ни мужика. Старуха с косой вдоволь потрудится на русской ниве. Да и не только на русской.

Вошла Анна, запыхавшаяся, с капельками пота, блестевшими на лбу, — видно, сильно торопилась, — с ходу села на стул, уронила руки на стол перед собой, с тайным обожанием поглядела на мужа.

   — Я думала, ты один, Серёжа. А у тебя, оказывается, гость. Здравствуйте, Владимир Евгеньевич! — Она вопросительно взглянула на Воскресенского, затем опять на мужа. — Что-нибудь произошло?

Есенин резко бросил перед ней скомканную газету.

   — Вот почитай, опять пролилась кровь!

Анна быстро пробежала глазами сообщение и, казалось, осталась равнодушной, — таким был её характер, она внешне не проявляла эмоций, их достаточно выказывал муж с его чувственной безудержностью.

   — Что же другое ты мог ожидать от царской полиции? Чем больше власть обессилевает, тем она чаще применяет штыки, пули.

Она поднялась, пошла на кухню, изящная, стройная, в белой кофте с чёрным галстуком, в длинной юбке с широким поясом, охватывающим тонкую талию.

   — Проголодались, наверно. Сейчас приготовлю ужин...

Корректор усадил разволновавшегося Есенина на прежнее место.

   — Успокойтесь, Сергей Александрович. Этот кровавый акт не останется без последствий, он ударит по сердцам рабочих, всколыхнёт трудовой люд, вдохнёт в него волю к борьбе. Лягут поперёк улиц баррикады, как в пятом году. Атмосфера накалена, насыщена горючими парами, — поднеси только спичку и — взрыв!

   — Надо что-то делать, — сказал Есенин, склоняясь, решая, пальцы обеих рук утонули в густоте волос. — Сижу вот, вымучиваю стихи про собаку, ощенившуюся в закуте. А кому это нужно? В такое время...

Воскресенский, тая улыбку, поблескивая очками, погладил плечо Есенина: