Но следующая неделя текла очень медленно и тоскливо. Снова и снова Толубеев проверял свои выводы, но ничего нового в документах больше не было. Он уже подумывал было съездить в Нарвик и в Киркенес, на самый север Норвегии, чтобы посмотреть на месте, что там добывают рудокопы, но благоразумие пока еще удерживало его от этого опрометчивого шага. Из Киркенеса можно было просто не вернуться, а он не имел права рисковать, пока не закончит операцию. Потом — пожалуйста, но сейчас его жизнь принадлежала не ему…
В один из праздно текущих дней он вспомнил, что есть смысл наведаться в транспортную контору Масона.
Диспетчер, явно заинтересованный в новом инженере, с радостью вручил Толубееву документы о работе пароходных линий за последние три месяца. Толубеев медленно перебирал их и вдруг словно бы запнулся: немцы, по старой привычке, получали руду с рудников Масона вместе с присадочными материалами, как говорят дипломаты, — в одном пакете… Вот эти-то пакеты, судя потому, сколько руды было погружено в судно, — и могли дать разгадку новой стали! Толубеев взял данные на три тысячи тонн руды, на пять и десять тысяч тонн…
Попрощавшись с диспетчером, Толубеев поехал к дядюшке Андреену. Но как ни складывали они эти цифры, — разгадка не нащупывалась.
Все-таки Толубеев встретился с Ранссоном в баре и попросил передать эти сведения. Вдруг он что-то не понял, не доглядел? Ведь у них с дядюшкой Андрееном не было под рукой лаборатории…
В среду позвонил грубый мужской голос, спросил, когда он отремонтирует свою лодку, она похожа на девку после беспутной ночи, инспекция сдерет с владельца штраф, который раз в десять превысят стоимость ремонта. Голос был не знаком Толубееву, но он обрадовался и грубому тону — все-таки о нем кто-то беспокоился… Между двумя фразами грубияна Толубеев сказал, что ждет наследства по завещанию покойного дядюшки из Берлина, а уж потом примется за ремонт. В трубке инспекторский голос проворчал:
— Поторопитесь, а то будет поздно! Ваши объяснения мы переслали в главную инспекцию!
Такие грубости Толубеев был готов слушать хоть с утра до вечера. Но голос исчез. Теперь он появится только в следующую среду. Однако он успел передать, что все формулы Толубеева уже доставлены куда надо…
В субботу он уже ожидал только звонка Свенссонов: не оставят же они его изнывать в пустом городе, В половине первого телефон действительно зазвонил:
— Не соблаговолит ли господин Вольёдя разделить со мной уик-энд?
— Господи! Вита! — чуть слышным голосом, — перехватило от волнения горло! — прошептал он.
— Господин Вольёдя простужен? — все еще шутливо, но с отчетливым оттенком беспокойства спросила она.
— Нет, нет, Вита! — теперь уже слишком громко и радостно закричал он.
— Я жду вас у парка, господин Вольёдя, — сразу повеселев, продолжила она свою шутливую игру. — Бросьте все ваши дела, если вы еще помните меня!
Он так и сделал: пошвырял в сейф папки и бумаги, — потом разберемся! — и проскочил мимо фрекен Сигне, не замечая ее изумленных глаз. До сих пор он казался ей образцом служебной выдержки, а сейчас промчался так, словно за ним гнались.
Вита открыла ему дверцу машины. Он не успел даже пожать ей руку, так резко она погнала машину.
— Как ты себя чувствуешь? Все ли у тебя в порядке? Почему ты не позвонила, что выезжаешь?
— Потом, потом! Надо выбраться из города, пока не начался час пик!
Она смотрела только на дорогу, обгоняя машины одну за другой, а он снова испытывал то самое чувство страха, которое ему уже пришлось пережить в первый раз, когда она усадила его в свою машину.
— А я думал, что отец оставит тебя в Германии до того дня, когда мы окружим Берлин… — пробормотал он, когда они вырвались наконец в голову бегущей из города колонны машин.
— А ты все еще уверен, что вы окружите Берлин? — сухо спросила она. — Разве ты не читал сводки немецкого командования о разгроме ваших войск между Северным Донцом и Днепром? Там уничтожены девять стрелковых дивизий, шесть стрелковых бригад, четыре кавалерийских дивизии, сколько-то моторизованных бригад и двадцать пять танковых… — все это она перечислила так, будто цифры навеки врезались в память, и потом горестно воскликнула: — Вольёдя, это очень много, правда?
— На бумаге — да, много! — сказал он. — Но на деле гитлеровцы лгут. Они потеснили наши войска на харьковском направлении и в районе Курска, только и всего. У них так давно нет ощутимых побед и столько поражений, что теперь они решили воевать на бумаге. Кто же тогда разбил их под Вязьмой, под Гжатском? Жаль, что у меня нет карты, я бы показал тебе, как далеки они теперь и от Москвы, и от Сталинграда…
— В усадьбе есть карта, — тихо сказала она. И Толубеев понял, что перед ее глазами все еще стоят эти проклятые цифры, что она не только запомнила их, но и представила страшные поля сражений, где эти сухие цифры превратились для нее в такие горы трупов, каких не оставлял на своем пути даже Тамерлан.
— Пойми, Вита, — попытался он объяснить, — это их пропагандистская месть в ответ на разгром под Сталинградом. Там они потеряли целую армию, после чего им пришлось объявить траур во всей стране, а теперь, воспользовавшись маленьким частным успехом, они пытаются внушить и собственным согражданам и всему миру, будто все так же сильны, как в первые месяцы войны. Но это уже игра с краплеными картами. Конечно, они еще принесут много страданий нашему народу, они еще будут сопротивляться, а порой и одерживать мелкие победы, но тем необходимее разгромить их до конца. Но они знают, что такое вот беспардонное хвастовство пока что удерживает наших союзников от открытия второго фронта, держит на привязи их собственных обеспокоенных союзников. Это просто война нервов!
Она была безучастна, только губы страдальчески сжаты, брови нахмурены, и он вдруг понял, что она испытала в Германии нечто такое, что, наслоившись на эту паршивую фальшивку, тяжело ранило ее.
Оживилась она только в усадьбе. Заспешила с вещами, с обедом, с переодеванием. Стол, как и в прошлый раз, был накрыт, прислуга отпущена, и Вита с радостью принялась исполнять обязанности хозяйки. Но до того, как сесть застоя, все-таки повела Толубеева в комнату отца, где висела копия той карты, что Толубеев видел в его кабинете, правда, без флажков. И только когда Толубеев взял карандаш и прямо на карте начертил линию фронта на десятое ноября тысяча девятьсот сорок второго года и линию фронта, как он ее понимал сегодня, в марте, Вита вдруг как-то повеселела. Должно быть, ей, жительнице маленькой страны, которую можно было пересечь поперек в автомобиле за три-пять часов, а возле Нарвика и пешком в течение одного часа, только теперь стали ясно видимы огромные масштабы территории, где шла ожесточенная борьба двух гигантских армий.
— Ты меня убедил, Вольёдя, — воскликнула она с тем прежним оттенком юмора, с каким встречала, как это она называла, «подрывную пропаганду». — О, Вольёдя, ты всегда говоришь так убедительно, что в конце концов сделаешь из меня коммунистку, и я пойду национализировать рудники моего отца! — это была ее старая шутка, и он обрадовался, что то мрачное, что потрясло ее и в сводке, и, наверное, в самой Германии, понемногу покидает ее.
Но он боялся расспрашивать и во время обеда рассказывал, как гостил у Свенссонов, как был рад ее заботе о нем, одиноком. Но после обеда, убрав со стола, она сказала сама:
— Почему ты не спрашиваешь, что я видела, когда была твоими глазами?
Ты была моею душой! — поправил он. — Теперь расскажи, как же ты провела там эти две недели?
— О, нас принимали на уровне королевской семьи! — беспечно бросила она. И тут же поддразнила — Там оказался племянник знаменитого Стиннеса, друга и соперника Круппов, он в первый же вечер предложил мне руку и сердце. А потом уже не отходил ни на шаг!
Толубеев поразился, как это ее маленькое хвастовство ранило его. И конечно, Вита поняла или увидела его смятение. С той же беспечной шутливостью она сказала: