Изменить стиль страницы

Он искренне восхищался Охедой, как восхищались им большинство авантюристов тех времен; Охеда был образцом мужества и непревзойденным мастером шпаги; но при этом Писарро считал, что именно чрезмерная щепетильность помешала Охеде достичь вершин власти.

Если бы Алонсо де Охеда лучше умел дергать за ниточки, он мог бы, пользуясь своим авторитетом и связями могущественного покровителя, епископа Фонсеки, сменить Христофора Колумба на посту губернатора Эспаньолы. Несомненно, он стал более достойным правителем, нежели честолюбивый Бобадилья или ненавистный Овандо. Однако он никогда не стремился стать самым влиятельным и могущественным человеком в Новом Свете, а потому этот пост ушел в чужие руки — возможно, менее талантливые, но зато знающие, как распорядиться выпавшими возможностями.

Этот непревзойденный фехтовальщик никогда не стремился к власти; он искал лишь новые горизонты; он был живой легендой, сделавшей своим девизом «Только вперед!» — как гласила надпись на гербе монархов. Пожалуй, если бы ему предложили занять трон, скорее всего, он просидел бы на нем ровно столько времени, сколько бы потребовалось на снаряжение новой экспедиции, после чего вновь пустился бы на поиски приключений, чтобы завоевать новый трон — и задержаться на нем лишь на миг.

Вспоминая позднее эти далекие дни и своих друзей, Сьенфуэгос пришел к выводу, что среди людей, собравшимся в тот вечер за столом в таверне, Алонсо де Охеда был мечтателем, Бальбоа — первооткрывателем, и лишь Франсиско Писарро — настоящим конкистадором.

Тем не менее, в середине 1504 года один из них был не более чем усталым и разочарованным человеком, второй — шалопаем и бездельником, а третий — слугой в таверне; и никто, конечно же, не мог помешать всесильному губернатору Овандо повесить принцессу Анакаону.

— Ничего, за деньги тебе и медведь спляшет, — заявил Писарро, уединившись с канарцем в своей небогатой, хоть и просторной хижине, расположенной чуть поодаль от остальных домов столицы, вверх по реке. — Уж я-то знаю, при моей работе я много всякого слышу: главным образом, всевозможные жалобы. Не думаю, чтобы в Санто-Доминго нашелся хотя бы один испанец, довольный своей жизнью — за исключением Овандо, конечно. Будь у нас хоть немного золотишка, мы могли бы подкупить нужных людей и спровоцировать бунт, так что губернатору волей-неволей пришлось бы пересмотреть свое решение.

— Сколько нужно золота? — спросил канарец.

— Полагаю, ста тысяч мараведи было бы достаточно.

— Еще несколько месяцев назад у нас была эта сумма, — вздохнул Сьенфуэгос. — Но я все потратил на снаряжение корабля и провиант. Я собираюсь основать колонию на каком-нибудь затерянном острове, и мне даже в голову не приходило, что деньги могут понадобиться для чего-то другого.

— Так вы готовы отдать все свои сбережения, лишь бы спасти эту индианку?

— Разумеется!

— Ну что ж, уважаю, хотя и не понимаю, — заметил Писарро. — Сколько денег вы можете собрать?

— Пять тысяч мараведи — самое большее.

— Многие заплатили бы вдвое больше, чтобы увидеть ее пляшущей на веревке.

— И кто может желать ей такой участи? — удивился Сьенфуэгос.

— Все те, кто желает видеть туземцев своими рабами, слугами или, на худой конец, бесплатной рабочей силой, — ответил тот. — Посадки сахарного тростника с каждым годом растут, а приносить большую прибыль они могут лишь при наличии дешевой рабочей силы. Платить работникам жалованье, как того требуют испанцы, крайне невыгодно.

— Не понимаю, какое отношение имеет смерть Анакаоны к изменению законодательства, — усомнился канарец. — Решение королевы по этому вопросу кажется незыблемым.

— Но королева не вечна и, сказать по правде, хватка у нее уже не та, — заметил Писарро. — Я говорю о том, что слышал. Итак, есть один молодой человек, некий де лас Касас, который каждый вечер собирает вокруг себя целый круг приспешников, мечтающих установить здесь рабство. Когда не станет Анакаоны и Изабеллы, это окажется всего лишь вопросом времени.

— Де лас Касас? — повторил канарец. — Никогда о таком не слышал.

— Бартоломе де лас Касас, — пояснил Писарро. — Он из Севильи, сын некоего Касо, француза по происхождению, взявшего себе испанское имя. Он сопровождал Колумба во втором плавании. Видимо, у него есть деньги и достаточно влияния среди сторонников Овандо.

— И все же не могу поверить, что кто-то может казнить невинную женщину из каких-то шкурных интересов, — с горечью произнес Сьенфуэгос. — Просто не могу в это поверить, кто бы что ни говорил.

— В таком случае, ты никогда не поймешь, что происходит на этом острове, — спокойно отчеканил Писарро. — Я, например, приехал сюда не для того, чтобы проливать пот ручьями, кормить комаров и отбиваться от пауков и змей, как и большинство тех, что переплыли через эту громадную лужу. Мы прибыли сюда, чтобы покончить со тем жалким существованием, которое влачили на родине, и любой ценой изменить свою жизнь, — Писарро уселся в углу, обхватив руками колени: эту позу он принимал всякий раз, когда ему нужно было сосредоточиться. — Видишь ли, покинуть родину — поистине отчаянный поступок, и если уж ты оказался так далеко от дома, то уже без разницы, какой ценой, лишь бы заполучить желаемое.

— Даже ценой гибели невинных людей?

— Конечно! Потому что те, кого могут остановить подобные мелочи, остаются дома и пасут свиней.

— Так значит, ты и в самом деле готов учредить рабство?

— Ни минуты бы не сомневался!

— А если бы тебе самому выпало стать рабом? — спросил канарец.

— А кем я был до сих пор? — с горечью бросил Писарро. — Что я видел от своего отца, кроме презрения, побоев да жалких объедков, за которые я летом и зимой пас его свиней, пока мои братья жили в теплом уютном особняке и этих же самых свиней ели?

— Но ведь не все, кто приехал сюда, через это прошли.

— Разумеется. У каждого своя история, но в любом случае, если придется выбирать, работать ли на кого-то или пусть другие работают на них, едва ли у кого-нибудь возникнут сомнения по этому поводу.

Сьенфуэгос был достаточно умен, чтобы признать — Писсаро по-своему прав, поскольку многие испанцы действительно весьма неохотно приняли закон о равенстве между ними и туземцами, ведь в глубине души они были глубокими расистами, еще похуже Овандо, пусть даже в жилах у кое-кого и текла немалая доля мавританской или еврейской крови.

Доминиканские почвы были необычайно плодородны, кастильцу или эстремадурцу они могли показаться настоящей золотой жилой. Но в то же время, обрабатывать эту землю было крайне тяжело: работать приходилось под палящим солнцем, которое нещадно жгло с самого утра, и от земли поднимались клубы горячего пара, люди прямо-таки задыхались. Особенно страдали те, кто родился в других местах и не привык к местному жаркому и влажному климату.

Можно было бы работать по ночам, если бы не душный горячий ветер, дующий почти до рассвета, и мириады насекомых, не дающих покоя несчастным земледельцам. Если же добавить к этому еще и постоянные вспышки лихорадки и дизентерии, вселяющие в чужаков ужас, нетрудно понять, почему испанцы не горели желанием надрываться, извлекая все возможные выгоды от своего пребывания в этом райском саду.

Тем не менее, они уже прибыли сюда, и были хозяевами. Все те, кто у себя на родине, в каком-нибудь жалком Бадахосе или Сурии, имел земли не больше, чем тонкий слой пыли на собственных башмаках, теперь неожиданно оказались владельцами многих десятков гектаров плодороднейшей земли, которую могли засадить сахарным тростником и стать баснословно богатыми.

Было понятно, почему в сложившейся ситуации они не хотели признавать, что у них недостаточно рабочих рук, чтобы достичь желаемой цели, и потому они все чаще рассматривали коренное население, которому тяжелые климатические условия этой местности казались нипочем, в качестве рабочей силы.

В конце концов, одни были победителями, а другие побежденными, такова реальность, которую не могли изменить никакие законы и указы, как бы их величествам этого не хотелось.