Посередине табора, оберегая пуще глаза, везли пушки и порох. Почти в каждом местечке и селении приставали новые люди: дворяне, холопы и мужики. Сотенные пытали их коротко:
— За родную землю готов живот положить?
— Готов.
— Вере в нашего Господа Иисуса Христа не изменишь?
— Не изменю.
— Целуй крест и иди с Богом в полк.
Неделю назад высланный отряд под начальством двоюродного брата Дмитрия Михайловича князя Пожарского-Лопаты, опередив казаков Заруцкого и Просовецкого, первым вошел в Ярославль, не дав им там закрепиться. Главную рать оставили в Балахне. Спозарань потянулись в ставку вереницею купцы, денег давали обильно, — теперь ополченская казна имела около десяти тысяч золотых. Дмитрий Михайлович, заметно повеселев, сказал Кузьме:
— Купцы-то какие! А мы думали: кряхтят, почесываются дядьки, сидючи на кубышках. А они-то вона молодцы, глазам любо!
— Пойми русскую душу-потемки, — отозвался Кузьма.
Тут узнали, что Казань, важнейший город, на который вожди ополчения так много надеялись, отложилась от их дела. Стало известно, что Казань замутилась из-за происков дьяка Никанора Шульгина и что на помощь к нему подоспел бежавший из Нижнего Иван Биркин.
— Что ж, княже, стыд этим сволочам, видно, глаза не выест, но из-за изменников дела не остановим, — сказал, как всегда смягчая гнев Пожарского, Кузьма.
— Пускай не надеются, — кивнул Пожарский, утихомиривая под воздействием слов Кузьмы поднявшуюся желчь.
В полдень ополчение вошло в большое село Решму. На дорогу со стороны села Юрьевца, где прошлую ночь отдыхало ополчение, въехал всадник. Гнедой спотыкающийся конь его, весь в мыле, хрипло дышал. Двое ополченцев ухватились за узду.
— Откуда? Куды прешь?
Верховой крикнул зычно:
— А ну, брось повода! Гонец до князя Дмитрия Михалыча, — и, направив коня по улице села, подъехал к Пожарскому.
Тут же стояли Минин, Пронский и Вельяминов.
— Откуда гонец? — спросил Пожарский строго, но приветливо.
— Из Владимира. Велено, князь, передать тебе одному.
— Говори. Тут нет лишних.
— Я от Измайлова Артемия. Второго марта атаманы, казаки и весь московский посадский народ избрали на царство псковского вора Матюху Сидорку, нового царя Димитрия.
— Этому не могу поверить! — вскрикнул Пожарский. — Что же делают бояре? Они не могли се подлое дело учинить без совета всей земли и согласья городов!
— Похоже, что подмосковные бояре и атаманы вовсе лишились рассудка, — сказал с тяжким вздохом Кузьма.
Не успел гонец скрыться, как на дороге показался другой верхоконный, рослый дядя с вислыми казацкими усами, по виду либо куренной, либо сотенный. Здоровенный конь его, как и сам всадник, был весь в снегу. Он спешился около начальников.
— Кирилл Чеглоков — нарочный от Трубецкого и Заруцкого. — Протянул князю Дмитрию Михайловичу грамоту.
Атаманы извещали начальников нижегородского ополчения, что они таки по дурости признали во псковском воре тушинского и калужского царя, что теперь-то одумались и решили вместе с ними освобождать государство. Это было хорошее, многообещающее известие, но и Пожарский и Кузьма, которых не так-то просто было провести на мякине, не шибко поверили этому решению атаманов.
На короткую передышку остановились около разграбленной харчевни. Сановитые бояре, ставши начальными людьми ополчения, морща губы от нечистот, вылезали из ладных возков. Первым, покряхтывая, сошел дородный Василий Морозов, за ним с надменно поджатыми губами — князь Владимир Долгорукий, окольничий Семен Головин, упревший в трех шубах, выполз задом, прокашлявшись, отер одутлое, как шар, лицо малиновым платком. Князь Иван Одоевский, изнеженный, в синей расстегнутой горностаевой шубе, долго прилаживал сафьяновые сапожки, как бы ловчее ступить и не замарать их. За самыми родовитыми полезли из возков начальные, вчера еще нежившиеся с женками на пуховиках, князья, все богаче и знатнее Пожарского: Пронский, Львов, Вельяминов, Волконский. Сам Дмитрий Михайлович числился середь них последним, десятым.
Минин на своем низкорослом косматом чалом коне, в бараньем полушубке поверх лат и в смазанных дегтем сапогах оглядывал веселыми круглыми глазами надутых сановитых князей. Дмитрий Михайлович на простом, без украшения и расписного чепрака седле на донском вороном иноходце остановился рядом с Кузьмой. Он, пряча улыбку в усах, шепнул Пожарскому:
— Животами-то наперед. Глянь-ка, Дмитрий Михалыч!
— Сейчас зачнут чиниться, кому первыми ставить подписи под грамотою. — Дмитрий Михайлович одним махом спрыгнул с седла.
Морозов, приняв от слуги серебряную чарку, опрокинув ее в широко открытый рот, сказал:
— Давайте писать грамоту во Псков и Ярославль.
Князь Долгорукий, тоже умостившись трапезничать, обернулся к Пожарскому, произнес кисло:
— Наше дело худо. В Новгороде — шведы, в Кремле — гетманство, под Москвою — шайки Заруцкого. Коли не сыщем подсобленья — нам погибель!
Морозов, прокашлявшись, посоветовал:
— Окромя Австрии, которой мы крепко подсобили в войне с турками, у нас другого союзника нету. Сегодня же пошлем грамоту императору Рудольфу, попросим у него денег и войско.
— Рудольф на Жигимонта не полезет, — заметил князь Львов.
Пожарский об Австрии думал еще до выступления из Нижнего, и он живо ухватился за эту мысль.
— Обдумай грамоту к Рудольфу, — кивнул он Бутурлину.
Головин едко усмехнулся:
— Рудольф нам такой же «брат», как и Сигизмунд. Два чёбота — пара. Тоже и Карл Девятый — хитрая лисица!
— Твоя правда, князь, да выхода другого нету. Не то нам, верно, погибель. Теперь же двигаемся на Кострому, а оттуда — на Ярославль. Трубите поход. — Пожарский, поднявшись с земли, направился к своему коню.
— Только б не вышло заварухи в Костроме, — сказал с заботой Кузьма Минин. — Есть слух, что Иван Шереметев радеет за сынка Сигизмунда. Димитрий Михалыч, ставь на ночь посильней охрану возле своего шатра.
— Пустое, Кузьма. Поторопи рать.
Минин как в воду глядел. Когда подошли к Плесу, его опасение подтвердилось: воевода Костромы Шереметев не пускал к городу ополчение и намеревался отбиваться от него силой. Князь Одоевский, трусоватый по натуре, предложил обходить Кострому и вести рать кружными путями на Ярославль.
— Такая дорога, господа, надежнее, — сказал он, глядя на Головина.
— Верно, чего лезть в пасть волку.
— Без риску не токмо волка, и блоху не поймаешь, — съязвил Кузьма.
Ночь коротали в двадцати верстах от города.
Спал Пожарский три-четыре часа, не более того. В кромешной тьме оделся, наскоро перекусил, съел ломоть хлеба с квасом и вышел из палатки. Пробирал колючий ветер. По линии войска мерцали костры. Подозвал накрачея.
— Подымай!
«Бум-бум-бум!» — разнеслось по табору.
— На конь! Шевелись!
Тысяцкие и сотенные, ведая о строгости князя, утягивали животы — тот не терпел распущенности. Рать двинулась дальше. Каждый знал: путь лежал тяжелый и опасный. Недаром же перед выходом из Нижнего все причастились, надели чистые рубахи, как на смерть.
IV
Гермоген находился под стражею в глубоком подземелье Чудова монастыря в Кремле, за двумя железными дверями. В склепе было темно и сыро, как в могиле. Светильню к нему вносили только с трапезою. Но не скудная еда, не заключение доставляли страдание старцу: сердце его исходило кровью от того, что гибла Русь! Узнав с большой запоздалостью от монаха, который приносил ему еду, о сдаче Смоленска, Гермоген тяжко ахнул и в старческом бессилии опустился на колени. Выговорил со страданием: «Господи, заступись!»
Он часто повторял апостола Луку: «Блаженны вы, когда возненавидят вас и когда отлучат вас и будут поносить, и принесут имя ваше, как бесчестное, за сына Человеческого. Горе вам, смеющиеся ныне! Ибо восплачете и возрыдаете».
«Боже праведный! Ты сказал: „И блажен, кто не соблазнится о Мне!“ Твои пути неведомы нам, рабам твоим, но сделай, Господи, так, чтобы от крупиц вечной твоей благодати очистилась и возродилась бы на веки вечные земля русская! О том, Господи, тебя молю пред бессмертною силою твоего животворящего честного креста!»