— Спасибо, господин атаман, выручил, — поблагодарил Левка.
— В другой раз не попадайтесь, — посоветовал, уходя, Швыдченков, — не то окажетесь на кольях.
— Пошли до моих хором. — Елизар кивнул на «царский» дворец.
— Что ж ты, али около него? — попытал Левка, когда вошли в жилье Купыря: в крохотный домишко на задах царского огорода.
— На мне была мыльня, а ныне царишка смылся.
— Куды?
— Бают — в Калугу.
— Теперь ты, стало, без дела?
— Я так кумекаю, Лева, шо нам надо бечь к нему. Тут нас перевешают как собак, — сказал Купырь, ставя закуску.
— Не, Елизарий, мы с товарищем подадимся на Можайскую дорогу, — отказался Мятый, усиленно работая зубами.
— Как хошь, а по мне так — податься в Калугу, а на Можайской можно угодить к ляхам.
— На ляхов у нас дробь да кистеня, ай не знаешь?
— Что ж, вы — на Можайку, а мы, видать, в Калугу. Авось когда встренемся, — сказал, как окончательно решенное, Купырь. — Ну-ка, отпробуем царского аликанту.
Как стемнело, они незаметно выбрались из табора.
XXIX
Тушинский табор походил на муравейник. После бегства «мужа» Марина как помешанная с раннего утра носилась по табору, уговаривая рыцарей и казаков идти в Калугу, на подмогу к «царю». Она не останавливалась ни перед какими средствами, лишь бы расположить к себе сердца. Атаман Иван Заруцкий на ее уговоры заявил прямо:
— Я казаков к нему не поведу. Вор он, не царь!
Марина вцепилась в атамана:
— А не ты клялся ему в верности?
— Я верен только своей сабле. — Заруцкий оглядел шляхтянку с ног до головы, примеривая ее на себя. Марина видела по его глазам, чего он хотел… Выпроводив из палатки сотенного, он облапил ее, повалив на свою походную кровать… После, криво посмеиваясь, похвалил:
— Гарна бабенка!
— Иди к бесу. Я на тебя много рассчитываю, Иван. — И посулила: — Будешь иметь все!
— Моя сабля, государыня, к твоим услугам, — заверил ее Заруцкий.
Казаки мялись: когда в Тушине сидел царек, то была хоть какая-то крепость, теперь же выходило, что служили шляхтичу, польскому гетману, презиравшему Русь!
Чесались и тушинские бояре: сидели в западне… Первыми покинули стан, переметнувшись к царю Василию, Захар Ляпунов, Федор Засекин, князья Василий и Михайла Туренины.
Из-под Смоленска пришла туманная грамота короля: трона добивался то ли для сына, то ли для себя…
Три дня спустя в стан к королю под Смоленск снарядили послов — от имени Московского государства, во главе с Михайлой Салтыковым. Давно боярин Михайло Глебович Салтыков запродал иноверцам и шляхте свою темную душу и теперь уже боялся оглядываться назад. При одной такой мысли по спине его пробегал озноб. Канцлеру литовскому Льву Сапеге он писал о своей рабской преданности:
«…А я, Лев Иванович государь, з детми своими и со всем своим родом, как дали свои души великим государем Жигимонту королю и Владиславу королевичу и вам, великим сенаторем, и великим государством короне полской, так служить и прямим…»
Вместе с ним приехали: князь Василий Рубец-Мосальский, Юрий Хворостинин, князь Федор Мещерский, дьякон Иван Грамотин, Лев Плещеев, Никита Вельяминов, Тимофей Грязной, Федор Андронов. Послы везли тушинскую грамоту — звали на московский престол королевича Владислава. Тушинские продажные бояре сорвали глотки, утрясая статьи грамоты. Салтыков наседал на Филарета, предостерегая, что, лишась покровительства Польши, Русь затуманится в смутах.
Но, как ни наседал Салтыков, посольство все же раздвоилось. Под стать Салтыкову в услужничестве панству были медно-рыжий, с лупастыми глазами дьяк Грамотин да темный человек Федька Андронов, до смуты кожевник на Москве, этот в дороге говорил:
— Ни в чем не перечить королю, идти на согласье.
— Как бы ни было, а свою веру мы ни в коем разе не продадим, — возразил Юрий Хворостинин.
На закате въехали в село в пяти верстах от Смоленска, в ставку короля, шатер его стоял около оскверненной коронным войском церкви. У послов захолонуло сердце, когда увидели конские зады внутри храма. Именитое рыцарство — все в русских собольих шубах и сафьяновых сапогах, с напомаженными усами — ждало послов пред шатром. Когда вылезали из саней, Тимофей Грязной упредил Салтыкова:
— Ты, Михайло Глебыч, гляди, Русью не торгуй! За то нам прощенья не будет!
Салтыков, обсасывая оледенелые усы, ответил:
— А где она, Русь? Кончилась! Без Польши мы — не жильцы.
Два дня послов прощупывало рыцарство; тушинцев кормили и поили как на убой, речи за столом сводились к одному: покуда королевич Владислав утвердится на московском престоле, зело еще молод, — королю будет бить челом патриарх, весь собор, бояре, дворяне. Послы больше не сомневались: Сигизмунд домогался русской короны для себя.
В водянистых глазах короля промелькнуло подобие улыбки. Надо было погладить преданных ему москалей.
— Жить нам, бояре, в мире. Вас ввели в заблуждение, посеяв между нами рознь. Я же всегда доброхотствовал и радел за благополучие ваше, как за свое, и у меня с радными панами нет желания искоренять ни ваши святыни, ни покорять ваши города.
— Люди латинской веры должны входить в наши церкви не со спесивой гордостью, а с уважением и даже страхом, — сказал князь Мосальский.
Сигизмунд, покашливая, сузил глаза, отчего лицо его сделалось еще холоднее, белой, унизанной перстнями рукою он погладил бородку и усы, скрывая выступившую на губах презрительную улыбку.
День промаялись, не добившись согласия: русские требовали, чтобы Владислав венчался на царство по русскому обычаю московским патриархом, король же ставил условием, что, пока в Московии смута, сыну его туда ехать нельзя. Еще два дня тягались с панами. Магнаты надменно требовали себе особого почета на Руси.
С середины дня до ночи мусолили статью касательно иудеев, тушинцы, к их чести, единогласно заявили: зело вредных сих людей в Московское государство не пускать!
— Скорей небо упадет на землю, чем мы пустим их в Московию! — сказал Мосальский с угрозой. — Станете принуждать — предадимся царю Василию. То наше последнее слово.
Четвертого февраля 1610 года были наконец-то составлены статьи договора — тушинцы успокоили свою совесть, выторговав то, чего хотели: польских и литовских панов на высокие места не сажать, никого из русских в Литву и Польшу насильно не вывозить, веру греческого закона оставить нетронутою, вредному иезуитству и жидовству в Московское государство доступ закрыть. Королю Сигизмунду договор давал право, покуда уляжется смута, править за сына Россией. Договор ударил по сермяжному люду: «крестьянам на Руси выхода не давать», «холопам боярским воли не давать, а служить им по крепостям».
Договорились, что Владислав примет веру греческого закона и будет венчаться на царство патриархом. Сигизмунд от обязательств по поводу перехода сына в православие хитро уклонился.
Тимофей Грязной поглядывал на учиненное криво:
— Жигмонт не уйдет от Смоленска, сына в нашу веру не пустит, а Шеин детинец не сдаст.
Мосальский, налив вина, подбодрил:
— Кажись, уберегли Русь!
— Надо звать Михайлу Шеина для переговоров, — заявил Хворостинин.
— Черта с два он выйдет, я этого упрямца знаю, — заметил Лев Плещеев.
— А коли не выйдет, то, как король возьмет город, повесить на Соборной площади! — заявил Салтыков.
Переговоры с воеводой состоялись в тот же день, под вечер. Шеин вышел из крепости с пятью стрельцами, — те были при пистолях и саблях наголо.
— Мы, Михайла Борисыч, видит Бог, печемся об государстве, — заявил, сдерживая раздражение, Салтыков. — Мы тебя извещаем о том, что учинили великий договор с его величеством королем. Сын Сигизмунда Владислав, милостию Божией, станет нашим государем. Ты должен понять, что теперь драться и погибать в крепости никакого смысла нету. Король милостив и по нашему заступничеству простит тебя, а равно и всех твоих воинов. Бей королю челом!