Дмитрий Михайлович не любил Василия Шуйского и, узнав об его избрании, возмущался. То, что было нынче в государстве, было из-за Шуйского. Но понимал он и то, что среди высшей боярской знати не было того державного мужа, кто сумел бы вывести государство из смуты. Лишь один воевода веселил душу князя Пожарского — молодой Скопин-Шуйский. Но он зелен и неопытен, к тому же к славе не тянется, да и не отдадут ему бояре власть. Федор Мстиславский — западная лиса, литвин по происхождению, — давно уж втихомолку прямит к шляхте и польскому королю. Василий Голицын — ничем не лучше Шуйского, был тоже ненадежен. Другие, кто с горячим сердцем и светел умом, — тех родовитые к трону не пустят. Не подпустят и Федора Романова, к которому Дмитрий Михайлович мирволил. Так думал князь, невесело окидывая взглядом то, что творилось вокруг.
Заигрывая с польской шляхтой, Шуйский разом потерял многих вчера еще преданных сторонников, не последнюю роль тут играл и царский брат Иван. Этот дошел до явного угодничества пред панами. Как он лечил злую ляшскую собаку пана Борзецкого, которого Дмитрий Михайлович хорошо знал, было дело: чуть-чуть не полоснул его по длинной шее саблею. Все знатные ляхи уезжали из. России с возами доброго сукна, с подарком Ивана Шуйского.
Воевода третий день стоял в небольшой деревушке на пересечении двух дорог, охраняя Москву.
Буцая в сенцах тяжелыми сапогами, в хату вошли дворянин Тимофей Грязной и боярин Крюк-Колычев. Дмитрий Михайлович, худой, запалый, в пропотелом насквозь, заношенном кафтане, сидя за столом в красном углу, хлебал небогатые мужицкие щи. Крюк-Колычей подмигнул ему зеленоватым глазом:
— Бог в помощь, княже.
— Садись, отведай чем богаты, — ответил хлебосольный Пожарский, подвигаясь на скамье, давая им место.
Тимофей Грязной, перепоясанный ремнями, с кривой турецкой саблей, оглядел еду, разбойно присвистнул: такая скудость его не прельщала!
— Теперя масленая, княже, а на оной жратве не сдюжишь.
— Пошто пожаловали? Вы из Москвы теперь? — спросил Пожарский, отодвигая пустую деревянную миску и засовывая за голенище сапога свою походную бутузку.
— Оттуда, — кивнул Крюк-Колычев, присев на край лавки.
— Как там?
— Там, княже, голодуха, — ответил Грязной, испив из фляги для сугрева пару глотков горилки, — а будет ишо не то.
— Будет нам мать-сыра земля, Димитрий Михайлыч, ежели не спихнем рябого, — зло добавил Крюк-Колычев.
— И что вам от меня надобно?
— Явились, Михалыч, по твою душу — войди к нам в сговор, — понизил голос Грязной, — надо садить на трон другого.
— Кого, — спросил мрачно Пожарский, — тебя али Колычева?
— Достойные бояре есть, княже… — заметил Крюк-Колычев, уколотый его замечанием.
— У нас на спине шляхта и вор, а вы собрались менять царя! — высмеял их Дмитрий Михайлович, вставая. — Покуда мы будем выбирать — паны залезут в Кремль, посадят нам на шею Сигизмунда.
— Хочешь, княже, служить рябому лгуну? — спросил насмешливо Крюк-Колычев.
— Я служу не Шуйскому, а России. Какой ни есть, он царь, и не он привел под Москву шляхту.
Те вышли ни с чем, сев на коней, погнали в Москву, опасаясь угодить в лапы шляхтичей.
На рассвете князю Пожарскому лазутчик донес о подходе к селу Высоцкому отряда Млоцкого.
— Велика его рать? — спросил Пожарский, приходя, как всегда, перед битвой в неистовство.
— Как я поразглядел, княже, этот воеводишка имеет порядочное войско: у него супрочь нашей — двойная сила, — ответил лазутчик.
— Били и тройную, — сказал упрямо Дмитрий Михайлович, — бегать не по мне.
Один из дворянских сынков, присутствовавший при разговоре, заметил:
— Пошто ж, княже, рисковать? Города волынят, а мы, выходит, головы должны класть.
Пожарский, круто повернувшись к нему, выговорил жестко, будто высек малого кнутом:
— Что, ай по женкиным пуховикам нужа есть? Не стыдно языком-то молоть? Ты бы не позорил своего батьку: он, я знаю, был добрый рубака!
— Возьмешь пана, — кивнул куренной атаман Хвыль, лицо которого хранило не одну метину — следы вражьих сабель: Пожарский держал этого атамана при себе — как самого отчаянного. — Где казак пройдет — там уже и рогатому делать нечего: эти сучьи дети испытают моей сабли, — прибавил атаман.
— Любо, атаман! — сказал, надевая кольчугу, Пожарский. — Накрачей, подымай рать, — кивнул он начальнику наряда, исполнительному и доблестному — Дмитрий Михайлович знал всех своих ратников. — Чтобы ни одна душа не попала в руки шляхтичей. Пушки поставишь на опушке леса, а мы конницей погоним ляхов под твою картечь. Зайдем с тылу — будем ждать их возле Высоцкого. С Богом!
Светало. В селе Высоцком кричали как оглашенные петухи. Во мгле показалась польская рать, ощетинившаяся пиками конница, уже можно было разглядеть железные их шишаки{29}. Пушки ядрами выкосили первый ряд; тогда Млоцкий, разевая длинный рот, отдал команду поворотить коней, но его отряд не успел развернуться, попав под сабли рати Пожарского.
Князь Дмитрий Михайлович на своем рыжем аргамаке — то был добытый в бою трофей — рубился в самом центре, силясь пробиться к Млоцкому; срубив двух рыцарей — один, оскалив зубы, едва не поразил воеводу пикой, — Пожарский заспешил на выручку атаману Хвылю, и вовремя — над головой у того уже блеснула сабля ляха… Одному он напрочь срубил голову, другого сшиб, оглушил булавою. Поляки, бросив знамя и десять пушек, уходили по скату поля; Млоцкий огрел кнутом коня, бросив пику, уводил жалкие остатки отряда к западу.
— Ушел, каналья! Жаль! — Дмитрий Михайлович бросил саблю в ножны. — Молодцом, ребята! Вот это мне любо!
XII
В середине зимы 1609 года в тушинском стане усилилась волчья грызня. Табор, как потревоженный муравейник, кипел бунтарством. Все труднее становилось собирать для этой многоязыкой оравы припасы. Посланные сборщики, уходившие в волости грабить народ, сколачивали отряды. Они никому на свете не подчинялись. Новоиспеченные полковники говорили; «Мы сами себе цари. Нам никто не указ». Войско самозванца разъедала корысть, лютая вражда. Один тянул сторону царишки, другой кричал до посинения: «Наш царь пан гетман, а тому мы не подчиняемся». Рожинского на исходе февраля, изрядно поколотого в стычке под Москвой, едва живого привезли в табор. Гетман отлеживался в теплом новом доме. Распря меж ним и царьком пока утихла.
Вор на троне, верно, сидел некрепко. От самозванца отошли Галич, Кострома, Вологда, Белоозеро, Городец, Кашин с Бежецким Верхом. Но вскоре пришла хорошая весть: Лисовский взял с раскату Вологду и Галич, опустошив их до того, что все разбежались. На север выступил воевода Вышеславцев, вскоре разгромивший наголову Тышкевича, взяв Ярославль и Углич. В это же время самозванец получил худое известие о страшной казни своего ставленника в Костроме — воеводы Дмитрия Мосальского. Тому отрубили руки и ноги, а обрубок кинули в реку.
Каждый день, с утра до вечера, у царька сидели советники — князь Звенигородский, мужчина сытый, с тугими щеками и бабьими ляжками, князь Дмитрий Трубецкой — с лицом кутилы и отчаянного игрока в судьбу-орлянку. Тихо входил похожий на мрачный призрак дьяк Сафонов. Этот был нем, как камень, а когда шевелил серыми длинными губами, то вор впивался в них, боясь упустить хоть одно слово, — дьяк предостерегал, что ему надо бояться не столько Василия Шуйского, сколько коварного гетмана. Гетман же не являлся. Оправившись от раны, надменный, налитый пивом, он сидел в покоях, якшаясь только со своими. Самозванец чуял заговор.
— Какой ты царь! — взорвался Рожинский, когда самозванец пришел к нему жаловаться. — Тебя все величают вором, и ты не надейся на польского короля. Всяк знает тебе цену.
— Как смеешь ты таким рассобачьим языком говорить с царем московским?!
В тот же день Звенигородский сообщил ему:
— Новгородцы отбили наступление нашей рати. Князя Семена Вяземского повесили.