Изменить стиль страницы

— Терпи, матушка, терпи, — подбадривала мамка.

— Много топлено, не угореть бы. — Екатерина царапала недобрым темным глазом счастливую деву Буйносову — не забрюхатела ли до венчания? Но ничего приметного не находила.

— Ежели дворецкий достанет аглицкого мыла да ладану, можно пойтить, — ответила Мария.

Тут же стояли в серебряных сосудах грушевый взвар, квасы, меды, коробки с орехами, заморскими сластями, и девы то и дело туда запускали руки, кушали весьма усердно, невзирая на то, что трескались с жиру.

— Скушно мы живем. Вона в Лондоне, бают, не то что у нас. Там-таки такого свинства нету, — сказала Екатерина.

Старшая Шуйская скривила пухлые губы:

— Чо Лондон? Чо Лондон? Наш-то двор нешто ж хуже? Мы тоже вона как разодеты. Пускай королева свой двор к нам везет, — чай, позавидует. Рази у нас всего мало?

Екатерина высмеяла ее суждение:

— Свинства, верно, на Москве в кажной подворотне пруд пруди. За версту от мужицких сапог тянет дегтем. Одно скотство! Нужники да кузни — и боле ничего нету. В королевских-то покоях, поди, не нашим атласам и кикам чета. Там, сказывают, блеску зело много. Какие там шелка да атласы!

Вошла старая княгиня Буйносова. Строго общупала глазом дочь — та сидела ни жива ни мертва, дура дурой, сгорая от счастья и страха, — подумала с удовольствием, косясь на Екатерину: «Зависть гложет, не тебе выпал царицын венец!» Вражда между Буйносовым-Ростовским и царским братом Дмитрием была негласная, скрытая — и оттого еще более непримиримая. Екатерина, завидуя знаменитому царскому племяннику, Михайле Скопину, который мог помешать Дмитрию после рябого старика получить престол, ненавидела и Марию Буйносову. Царь-то хоть стар, да вона как глядит на Марьины груди! Екатерина ощетинилась, увидев старую Буйносиху.

Сенные девки-постельницы табуном теснились у дверей, ожидая приказаний.

Были наконец подняты караваи; вышел дружка с блюдом хмеля, на руке — ворох чудных расшитых платков, дорогие меха хвостами до полу. Сваха и подсваха ухватили под локти обмирающую невесту — у Марии голова шла кругом, сохли вишневые губы… Две боярыни, зело опытные, сзади невесту поддерживали.

— Пошли, — прогудела сваха.

За невестой нарядным стадом теснилась родня — двинулись по переходам в Золотую палату. Сверкало золото и серебро, все ломилось от блюд. Невесту, как идола, мать с мамкой усадили на золоченый стул, поверх венца голову покрыли белым платком.

Голубое душистое облако ладана поплыло, наполняя палату, и в его тумане показался протопоп Терентий — с крестом и кадилом; по красному сукну, окропленному святой водою, шел патриарх, за ним двигался царь-жених. Его вел под руку свадебный тысяцкий Григорий Волконский. Оберегатель от разной порчи ясельничий, как ангел, освещал путь жениха к невесте.

Дворцовая церковь встретила морем свечных огней. На хорах провозгласили долголетие. Невеста держала свечу, рука ее дрожала, на белые красивые пальцы капал воск.

Василий Иванович, нагнувшись, шепнул:

— Не бойся, то нас славят!

Патриарх служил сдержанно, как бы с укоризной говорил поучения, совал к губам царя и новоиспеченной царицы большой золотой крест. Густым басом возвещал долголетие дьякон. Молодых повели вокруг аналоя, опять целовали крест на вечное, до гроба, единение пред Богом…

Дева по обычаю опустилась на колени — припала к малиновым сафьяновым сапогам нареченного. Гермоген возвестил:

— Жена да чтит мужа, плоть греховна, и пусть муж прибегает к плети.

— Молодые, поцалуйтеся! — приказала сваха.

Горячий трепет юной жизни, сладкий и вместе горький, ощутил царь Василий, прикоснувшись к шевелящимся упругим губам юной жены.

С головы Марии сняли покрывало, сваха осыпала молодых хмелем и льняным семенем, подсваха замахала соболями — и враз забили каблуками плясуны, загрохотали бубны, пошли кругом, по древнему чину, напевно и радостно.

VI

У Паперзаков по воскресеньям собирались проживающие в Москве иезуиты, католики, пришлые ливонцы и шляхтичи, кинувшиеся в Московию на добычу богатства. Собирались целой стаей за занавешенными окнами, за длинным столом, — туда допускали лишь надежных слуг, чтоб не узнала ни единая душа про то, что там говорилось. Сам Лев Паперзак облачался в княжескую одежду, которая ему и не снилась в Польше: там он носил дырявый кафтан и протертые штаны, едва державшиеся на тощей заднице, — теперь же надевал поверх богатого кафтана шелковый, на малиновой подкладке опашень, застегивал его огромной алмазной пряжкой, подпоясывался узорчатым шелковым кушаком, отчего выпячивался отросший живот; когда он все это напяливал на себя, то походил на петуха. Не отстал от него и Шенкель, — этот весь залоснился и заплыл жиром, гладкие щеки, обширная лысина, толстые губы и наеденный зоб — выглядели весьма внушительно. Сын Ольбрихт был точной его копией. У жены Шенкеля Софьи красовалось по два бриллиантовых перстня на руках. Младший отпрыск, чернявый Петр, походил на вороненка.

Рядом с семейством Шенкелей, по обыкновению, усаживалась чета Мильсонов, иной раз они брали дочку. Мильсон, не в пример другим, не потолстел — наоборот, кинувшись в приобретательство, он сделался еще поджаристее, хотя и любил покушать.

По другую сторону стола садился толстенький Витт, голландец, с примесью немецкой крови. Витт тоже по-раздался вширь и утерял много волос на голове, отчего плоские и большие уши напоминали ручки сундука. Ни жену, ни дочерей с собой в гости он не брал. И все общество пускалось в догадки: какая тут крылась причина? Одни говорили, что жена и дочки никогда не ходили в баню и потому имели правило чесаться, другие утверждали, что Витт был большой ревнивец.

Кроме описанных семей за стол садилось несколько иезуитов; тут бывал посланник знаменитого иезуита Пассевино, генерала их ордена, некто Бертолини — маленький, лысый, с одним зрячим, но пронырливым глазом итальянец, мечтавший о покорении католиками Московии. Чинно высиживал промотавшийся шляхтич Пынтковский, — впрочем, он себя выдавал за англичанина. Его бесили обычаи московитян и особенно служба в их церквах. Однако Пынтковский любил кушанья московитов, а также русскую водку.

Слуги внесли большие блюда со стерляжьим студнем, пироги с грибами и ливером, на крючковатом носу Пынтковского от чревоугодия даже выступила испарина. Никто из присутствующих у себя дома никогда не видывал столь ароматных и аппетитных кушаний. У Паперзака от удовольствия подергивался острый нос.

— У москалей нет даже ножей и вилок. Не только бояре — сам царь берет кушанья руками, — задавился смешком Шенкель.

— С одного блюда ест весь стол, — поддакнул Паперзак.

— А медовуху пьют так, что пропивают даже штаны, — засмеялся Шенкель. — Вчера кузнец в Стрелецкой слободе выпил ведро пива — и ему было мало.

— То правда, хотя не будем кривить душой — медовуха москалей хороша, — заметил Паперзак, — даже удивительно: как они, неучи, могут ее делать?

— А с чего ты взял, что она так уж хороша? — возразила мужу Ядвига.

— Поганая. И все у них — поганое! — заругалась жена Шенкеля Софья.

Тощий католик с сарказмом рассмеялся:

— У москалей нелепая вера.

— Не дай Бог поститься как они! — проговорил почти с ужасом Паперзак.

— В пост пятидесятницы они не пьют даже молока. Как они выживают? — пробормотал Шенкель. — Жрут лук да капусту. Откуда у них сила?

— Я бы умер, добродию, на такой пище, — сказал Пынтковский. — А их убогие жилища: они топят по-черному. О Матка Бозка, что за люди?!

— Посты русских ужасны! — подтвердил Мильсон. — Они просто морят себя голодом.

— Они выдерживают потому, что они дикари, — пояснила Ядвига.

— Папа Римский через верного служителя Церкви Антонио Поссевино велел передать всем, чтобы вы еще усерднее боролись против их дикой веры: надо хулить их обычаи и церкви. Мы можем без войска завоевать Московию, — проговорил иезуит Бертолини.

— Но что мы можем? Наше дело — торговля и служба, — заметил Витт. — А я предпочитаю торговать честно.