— Мне служить хошь?
— Можна. Ежели дашь, твое величество, от пуза жратвы да в придачу водочки и пива.
— За мной не станет. Будешь заведовать парильней. А коли с дурным умыслом — кончишь вон на том суку! — посулил царишка.
— Пристрой, господин, моих товарищев: оне тут вот — трое молодцов.
Ну и житье наступило у Елизара: надо бы лучше, да некуда! Днем он, по обыкновению, налаживал мыльню — ближе к вечеру встречал «царя». Баня, поставленная на задах «дворца», самозванца встречала сладким духом, теплым голубым туманцем — от клокочущего котла так ароматно потягивало мятой, душицей, полынком. У Елизара для работы под рукой находилось три запаренных веника: один, с дубняком, — для потягу, чтобы продрало до костей, другой, с гибкими мелкими ветками, — сымать зловредный дух с «царского» тела, и третий, мягкий, лопушистый, окуренный ладаном, — для умягчения души и кожи.
Всякий раз, встречая самозванца, Купырь вопрошал:
— Каким манером, твое величество, ноне сечь?
— Але не знаешь? Корми вас, дармоедов! Ноне работай, как скачет галка.
Вытянув волосатые ноги, с проваленным брюхом (сколь обильно самозванец ни напихивался едой, фигура его оставалась тощей, хотя с рожи «царь» начал подзаплывать), «царь» гундосо орал с полка:
— Давай горохом, чтоб тебе зенки повылазило!
— А то я не знаю.
Про себя же Елизар подумал: «Сыщу сыромятину — удавлю паскуду!»
Тушинское коловращенье напоминало базар — тут шла такая мена всего, добрались и до икон, что даже Елизарова братия изумлялась. Ипат цедил сквозь зубы:
— Хороша «столица»! Пьяный кабак!
Охотиться на женщин ляхи выезжали целыми отрядами, но самых достойных везли не к царишке во «дворец» — к пану гетману.
Меховецкий же почуял опасность: Рожинский подбирался к его гетманству. Тут пронырливый шляхтич не ошибался. Он прямо заявил самозванцу:
— Рожинский — большой мошенник, обманет тебя. Гони, покуда не поздно!
В апреле 1608 года Рожинский въехал в Орел с зело большой пышностью, но его стали удерживать, не пускали в дом, пока «царь» не выйдет из бани. Тучный богатырь Рожинский, несолоно хлебавши, пошел восвояси, а Меховецкий закричал ему вслед:
— Государь не нуждается в вас.
Перепалка кончилась тем, что Рожинский, бренча по ступеням ножнами сабли, разъяренный, ворвался в дом, выволок в приемную залу перепуганного Меховецкого. Тот, размахивая руками, кричал:
— Сейчас царь тебе покажет, будешь знать, как трогать его гетмана!
— Ах ты, ублюдок, ты вздумал угрожать мне! Так получай же! — Выхваченная сабля, описав дугу, одним ударом пересекла тонкое горло — голова Мезовецкого с вытаращенными глазами покатилась панам под ноги.
Самозванец, вышедши из бани и узнав о случившемся, велел позвать Рожинского. Как только тот появился в дверях, он закричал:
— Я тебе за моего гетмана, окаянной псюхе, сам отрублю голову!
Рожинский, пугая самозванца, громыхнул саблей, сзывая ратников. Самозванец трусливо отступил.
В своих покоях царишка вовсе сник. Когда Купырь принес братину с медовухой, он ткнул ему в зубы:
— Тоже в заговоре, собака? Водки пшеничной мне давай.
Пил до третьих петухов, желая смерти, однако не дождался; почернелый, злобный, утром выслушал своего конюшего Адама Вишневецкого, хлопотавшего вместе с маршалком Хруслинским и канцлером Валавским о примирении с новым гетманом.
— Помирись, государь, он тебе будет служить верно, — мягко, увещевающе говорил Вишневецкий.
В тот же день пришли на помощь новые казаки-запорожцы и донцы во главе с атаманом Иваном Заруцким. Атаман привез с собою серого, кривоногого, губастого и какого-то перекошенного человечка — еще одного «сынка» царя, Федора.
— Вот царевич Федор, — сказал Заруцкий, кивнув на разодетого в епанчу и мурмолку бродягу.
Паны Лисовский и Рожинский, находившиеся в «ставке», издали ехидные смешки. Один из есаулов вынул из ножен блеснувшую матовым огнем саблю.
— Твой, стало быть, племянничек. — Заруцкий ободрительно хлопнул по плечу «царевича».
Лжедимитрий сгреб «родственничка», ударил в ухо, велев вздернуть «царевича» на суку перед ставкою.
Когда того повесили, Заруцкий скалил зубы:
— Ничего, твоя милость, у нас на разживу ишо остались{23}. — Он нагло подмигивал выпуклым зеленым глазом, дразня самозванца. — В Астрахани — царевич Иван-Август, в Колтовской — князь Иван, чадо Грозного, в степи — царевичи: Федор, Клементий, Савелий, Семен, Василий, Ерошка, Гаврилка, Мартынка, — видал, сколько мы настругали! Ишо Лаврентий про запас.
— Я и тебя, Заруцкий, вздерну! — посулил самозванец.
Вчера, когда было коло[36], он пришел в отчаяние, вылил в глотку за день две братины горилки, но очухался, и теперь, после страшного перепою, походил на серую колоду, тупо и бесчувственно глядел на воинство. В мозгу шевелилась мысль — бежать куда-то, пока не поздно, скрываться бродягою под мостами, но бес нашептывал: «Ты еще не ведаешь, как славно быть царем!» А Заруцкий-хват, словно догадываясь, развеивал мрачные его мысли:
— Погоди, подберемся к Кремлю, тогда мы с тобой, твоя милость, погу-уля-яем! Там такие боярыньки, что дым пойдет из ноздрей… За крепость наших сабель можешь не сомневаться. Мои ребята рубят от плеча до пупа — надвое. — Он хохотнул, подкручивая ус.
— Дело покажет! Елизар, вели подать водки да печеного луку поболе. Калган разламывается. Фу! Садись рядом, Иван. Я, вишь, не гордый, хоть и царь. Как чуток потеплеет — двинем на Волхов. Все золото и серебро будет ваше, — я ж обойдусь одною славою.
«Совсем малого хочет! — подумал язвительно Заруцкий. — Да, видно, и ты не из тех, кто пренебрегает золотом».
III
Гермоген вошел без доклада в столовую палату к царю, оглядел его сухо, осуждающе. Старец нынче выглядел особенно суровым.
— Великий пост грядет, и ты, государь, не нарушай сего закона. Блуда много! По-басурмански и ты живешь, негоже было стричь бороду! Сии стены такой страмоты еще не зрили! Дожились! Келарь Троицкий Авраамий Палицын говорит правду: «И тогда убо во святых Божих церквях кони затворяху и псов в алтарях церковных питаху». Уж дошло и до псов в алтарях, и до коней. Государь, Русь пихнули на погибель. Останови!
— Владыко! Мы одержали великую победу. Не грех отдохнуть. Слава Богу, у нас нынче праздник. Пускай князь Василий Голицын точит нож на меня — я стоял и стою за Русь! Не я ли избавил Московию от ставленника иезуитов и алчущих панов, не я ли жертвовал и был к плахе приговорен? За что ж не чтут и не любят мя? Что учинил я худого боярам и их детям? Я — боярский царь! Знаю: не могут мне простить подкрестной записи! Я земству дал власть, а Боярскую думу — этот муравейник — урезал, и теперь Голицыны, Куракины, Шаховские не могут смириться. Они-то, подлые, должны и чтить и оборонять мя. Не я ль первый из царей в день восшествия на престол в Успенском дал клятву: «Целую крест всей земле на том, что мне ни над кем ничего не делати без собору». А бояре до смерти перепужались, им бы хотелось править по старинке. Но воеводам, служилым, купцам — им-то что ненавидеть мя?
Чем дальше говорил Василий Шуйский, тем озабоченнее делалось лицо Гермогена. Патриарх видел его двуликость, лживость, изворотливость: Шуйский оставался царем-заговорщиком. Прочности трона не было — это понимал патриарх.
— И ты не со мною, владыко, — мрачно выговорил Шуйский.
— Ты знаешь, что я всегда стоял за Шуйских. Скорбим об животах своих, а надо скорбеть за Русь, за честь Русской земли. Алчные латиняне да иудеи ждут нашей погибели. Больше молись, не тщись, не ищи выгоды. Земля Русская излилась кровью! Проси Господа о помощи, приди душою к нему, и он спасет тебя.
— А разве я живу без Бога?
— Господь прощает наши грехи, но ты не каешься и все дальше уходишь от Спасителя, коли не осознаешь, то огонь бесовский испепелит все доброе вкруг тебя, и останешься ты один, яко в пустыне, и вопль твой не услышат. Господь не поможет тебе, бо ты понадеялся на свою прихоть.