Изменить стиль страницы

— Врешь, собака! — закричал Иван, вскочив с лавки, не сообразив, наяву ли он видел обличителя или же то был приговаривающий его рок. И, обмякнув, жалостливо подумал: «Знать, недолго тебе, Иван, осталось дыхать. Рябой Шубник живым не оставит!»

«Бысть на них глад велик зело, даж и до того дойде, яко и всяко скверно и нечисто ядяку: кошки и мыши и иная подобная им».

На другое утро Болотников один, без провожатого, верхом выехал из ворот в стан Шуйского — для ведения переговоров. Из-за Упы всходило обескровленное, бледное солнце, над притихшим городом и пустыми полями, в голубой высоте кликали, рвали сердце припоздалые журавли. Под их тревожные клики Болотников сошел с коня, тяжко уминая сапогами жухлую траву, приблизился к тому, кого всеми силами души ненавидел, — к маленькому, рябому старику — к царю Василию. Великое торжество светилось в глазах Шуйского. Стояли под колеблемыми ветром знаменами треугольником полки — конные и пехоты. Шуйский с яростью крикнул:

— Продался ты, Ивашка, ляхам да иезуитам. Горе тебе!

Болотников кривил губы то ли от сдерживаемой презрительной усмешки, то ли от страдального бессилия.

— Известно ли тебе, презренный холоп, кому ты служил? — раздувая ноздри, спросил гневно Шуйский.

— Я служил царю Димитрию.

— Ты сам вор, вору служил и знался только с ворьем. Холоп не может стать царем, а если станет, то горе всем! Ты бы продал полякам и жидам Русь.

— Кто знает, чем кончишь ты, — сказал Болотников, — в славе али в темнице?

Было очень тихо в поле пред крепостью, надрывал сердце крик журавлей; запрокинув голову, с тоской следил за их полетом Иван.

«А я хвастался, хотел войти в Москву победителем, а вот чем кончилось». Болотников разомкнул почернелые губы.

— Ежели ты дашь слово и на деле сохранишь нам всем жизнь — то мы сдадим крепость. Ежели такого слова не дашь — будем биться до смерти!

Шуйский вдруг смягчил свой гнев, словно опомнившись, и, как всегда, прибегнул к подлой, коварной хитрости.

— Хоть я поклялся, — сказал он, — не пощадить ни единого человека из осажденных в Туле, но согласен сменить свой гнев на милость и даровать всем вам жизнь. На том, пред лицом Господа, я целую крест. — И Шуйский тут же поцеловал свой крест.

Болотников доверился его речи.

Десятого октября 1607 года, в день презренного Симона-Иуды (недаром же в этот черный, подлейший день!) Тула сдалась на милость Шуйскому. Полк воеводы Колычева вошел в город первым. «Царевич Петр», отстреливаясь, пытался переулками скрыться, но пятеро ратников перехватили его. Илейка исступленно дрался, визжал:

— Не смей касаться, падлы, мово царского тела!

Его ухватили за волосы, поволокли… Илейка, дергаясь, хрипел:

— В тюрьмах усих погною! Прочь, шакалы!

— Будя, малый, чай, отцаревал! — Один из ратников для посмеху спустил «царевичу» штаны, другой хлестал кнутом по тощей его заднице, приговаривая:

— Как, в достатке али вложить ишо?

Илейку подвели к Колычеву. Тот, махнув рукою, крикнул:

— Тащите эту собаку к государю!

Защитники серым стадом, едва держась на ногах от лютой голодухи, ринулись вон из детинца — каяться пред Шуйским. Болотников при оружии приближался к царскому шатру. Глаза Ивашки были опущены долу: не сбылась мечта въехать в Москву победителем! Таяла, как неосязаемый осенний голубой туман, эта вожделенная, сладостная, бередившая его душу ночами мечта… Неподалеку от шатра сидел в навозной телеге, окованный железом, «царевич Петр». За Болотниковым шли с поникшими головами Григорий Шаховской и Андрей Телятевский. Последний заплетался ногами, хотя ему, по родовитости, можно было бояться меньше других. Атаман Федька Нагиба, казак отчаянной храбрости и громадной силы — ломал, как прут, на колене оглоблю, — глядел угрюмо-непокоренно.

— Он нас омманул, штоб яму кол в задницу! — кричал какой-то повстанец, отощавший от голодухи до того, что не держались штаны. — Государь, казни их. Што энта морда царевич, што сволочь Гришка Шаховской, что Телятевский — такие ж, как и Ивашка Болотников, чтоб им зенки повылазили!

Болотников подъехал к царю, неторопливо спешился, вынул из ножен взвизгнувшую турецкую саблю, опустился на колени и, положивши холодную сабельную сталь на шею, надтреснутым голосом выговорил:

— Худо ль, хорошо ль, о том судить не мне, но я сполнил обет свой, служил верно тому, кто назвался Димитрием. Кто он — или подлый обманщик, или царь истинный, — не знаю, потому что прежде я не видывал царя. Теперя я в твоей власти. Вот сабля: ты можешь ею отсечь мою голову, а если даруешь мне жизнь, то я буду верно служить тебе, как преданный раб, как служил тому, кто бросил меня.

Шуйский, сидевший на раззолоченном троне около шатра, усмехнулся:

— Невелика же тебе, безродному галернику, цена, если ты заявляешь, что готов ревностно служить мне! Сие подтверждает, что по своей натуре ты был и остался холопом: пал на колени перед врагом! Хвастался войти в Москву победителем, а вот чем кончилось, скотина: на коленях вымаливаешь свою судьбу! Если бы Богу было угодно тебе разбить меня, я бы под пыткой не стал тебе служить. Вот оно, твое воинство, достойно своего предводителя! И с таким сбродом и ворьем ты возмечтал захватить Москву и войти в Кремль! Хороши «спасители» России! Но я, истинный царь, — милостив: всем вам, изменникам, душегубцам, даю волю. Все вы, собаки, останетесь жить. То мое царское слово: видит Бог, что я выше мщенья! — прибавил он еще громче и торжественнее.

XXX

С великим шумством и зело щедрой пышностью, испытывая поднебесную славу, 18 октября 1607 года в озолоченной, подбитой бархатом и парчою колеснице, впряженной шестериком белых красавцев коней, царь Василий въехал в Москву. За царской колесницей на чистых, ухоженных до блеска конях гнедой масти, в богатейшем убранстве двигались две тысячи ратников. Толстый, как пивная бочка, накрачей[32], раздувая хорошо наеденный зоб, бил в бубен. Колыхались хоругви и знамена. Гремел салют поставленного вдоль дороги наряда. Весь церковный синклит, возглавляемый патриархом Гермогеном, встретил царя близ Кремля.

Три дня оплывали в голубом ладанном дыме храмы — славили Господа за дарованную победу над тульскими сидельцами.

Гурьянов кабак гудел непрерывно. Кабатчик по случаю шумства в новой пестрядинной рубахе, в новых, смазанных дегтем сапогах следил, как старый орел за своими орлятами.

— Угощайтесь, братие, — говорил Гурьян ласково, — на всех хватит. Мавра, што мнесся, давай рыбу, взвар давай. Ешьте, братове, седни особый день.

Дьяка Тимофеева и Василия Анохина кабатчик усадил в красный угол.

— Слыхали? Царь-то Василий Иваныч — истый христьянин: никаво не велел казнить! — сказал ремесленник в парусиновом фартуке.

— Хитер царь, — ответил холоп, засмеявшись и показав полусгнившие, черные зубы, — да нас-то, брат, не обманешь. Энто его нужда приперла: царь боялся Ивашки, оттого и прикинулся добряком.

— Ивашка — раб по низменному своему животу — хуже Шуйского, — сказал купец в сером армяке поверх бараньего полушубка.

— Купец говорит правду, — подтвердил Василий, налегая на вкусную похлебку. — Болотников, сказывают, пролил много невинной крови.

— То так, — согласился Тимофеев, — но и Шуйскому ни в чем не верь: это лиса, которая на свой хвост не сядет, а сядет на чужой. Погоди, теперь он зачнет опустошать казну, зачнет одаривать ратников за верную службу. Так чинил Борис, Шуйский идет по той же дорожке. Увидишь: будет так, как я говорю. Он еще обдерет как липку монастыри, приведет казну к скудости — дабы усидеть на троне.

Василий молча кивнул в знак согласия.

— Рад, что тебя вызволили из кабалы. В случае нужды — ищи меня: помогу. — Дьяк, дороживший временем, поднялся, Василий слушал, разглядывая людей в кабаке. Одного, пьяненького, весьма разодетого, одноглазого, ему показалось, что он знает. Круглым совиным глазом общупывал тот настороженно людишек. За ним теснились отпетые дружки, — половой было ухватил последнего за грудки, чтобы выпереть из кабака, но старшой, сверкнув глазом, процедил:

вернуться

32

Накрачей — литаврщик, бубенщик.