А слухи к осажденным ползли один поганее другого: пробравшийся в крепость бродяга божился, что объявившийся Димитрий не сын Грозного, а поповский дурень из Северской земли, некто Матха Веревкин, иные баили, что сын Курбского, третьи — Могилевский бездомный учитель Митка, четвертые — какой-то иудей… Болотников стискивал зубы, в бессилии глядел, как все ближе подступала к крепостной стене вода, гнал тяжелые мысли: «Предал выродок! Встрену — удавлю своими руками!» У атамана Хвыленко выпытывал:
— Дознался, кто он? Молчанов али попович Веревкин?
— Бес его знает. Бают, какой-то чернявый, не нашей крови.
Болотников тяжко вздохнул:
— Дурень я, дурень. Кому поверил?!
В стане объявился еще один «государь» — «сынок» Федора Иоанновича, — малый с козьей мордой, весь словно измочаленный, с торчащими клочьями сивых волос на маленькой головке. Он пришептывал Болотникову:
— Ты тольки войди в Кремль — ужо я тя, Ивашка, озолочу… Могу побожиться! Ужо поцарствуем, пограбим! Будешь исть с моей царской золотой посуды. Погоди, добяремся!
Болотников показал ему черный кулак и посулил:
— Умолкни, мозгля! Я таких-то «царевичев» раком до Москвы ставил!
О самозванце по-прежнему не было никаких вестей. В степи бушевали пожары, ждали с ужасом, что огонь перекинется на постройки крепости. В церквах неутомимо служили молебны, давно охрипшие голодные священники в полуночный час читали молитвы, — просили Господнего подсобленья…
XXVIII
Сигизмунд III дал аудиенцию двум важным иудеям, явившимся во дворец от имени высшего совета раввинов.
Король находился в заметном раздражении. Его сын Владислав, хлипкий и жидковатый телом юнец, был тут же, в кабинете у отца.
— Великий король оказал нам такую честь, какую невозможно даже себе представить, — произнес, согнувшись в три погибели, раввин.
— Великий король должен знать, как чтут его иудеи, — кивнул большой головой другой посол, при этом почмокав — в знак душевного расположения — своими толстыми, нашлепистыми губами.
— Было бы бессовестно сказать, что я притесняю иудеев, — заметил Сигизмунд, действительно не мешавший им прибирать к рукам богатства Польши.
— Но этого мало, — сказал раввин, блеснув глазами от прихлынувшего вдохновения.
— Разве мало еще у вас золота? — удивился Сигизмунд.
— То, ваше королевское величество, преувеличено. Но теперь мы хлопочем за всех наших братьев, какие есть на свете: мы хлопочем за Польшу. Вам же будет лучше, если мы вместе с доблестными рыцарями-поляками проникнем в Московию.
— Но ваших в Московии бьют, — заметил король. — Их вешают в самых людных местах.
— Мы готовы, ваше величество, идти на жертвы: да будут счастливы наши потомки, а также ясновельможные паны! — ответил на замечание короля раввин.
— В Московию вы лезете не для того, чтобы добыть славу полякам, — желчно проговорил Сигизмунд. — Вы идете за русским золотом и пушниной. Но поляки не такие дураки, как вы думаете!
— Ваше величество напрасно сомневается в честности нашего древнего народа.
На тонких губах Сигизмунда заиграла саркастическая улыбка, глаза стали прозрачными, как слюда. Хотя Сигизмунд понимал волчью натуру этих людей, но продолжал слушать и у него не было воли выпроводить их вон: сам того не замечая, он подпадал под их влияние; это была какая-то злая магическая сила.
— Я не стану чинить вам препятствий для продвижения в Московию. Грабьте, но знайте меру, — предостерег Сигизмунд.
Раввин опять крестом приложил руки к груди, а его товарищ засопел до неприличия громко.
— Без нас ни одному народу в целом свете Россию не покорить. Католики не сделают того, что можем мы, — произнес важно раввин, откланиваясь, заметив жест короля, указывавший на то, что аудиенция окончена.
XXIX
Тула походила на затопленный остров — вода поднялась по крыши. Мятежники пуще глаза берегли порох, подняв его на крепостные стены, на башни и звонницы. На распутнях, куда не доставала вода, кучами сидели на пожитках доведенные до отчаяния горожане. Иной тут же, на холодной, грязной распутне, испускал дух; в угрюмой тишине казаки кидали в повозки мертвецов, отвозили ко рву, под крепостную стену, сваливая как дрова. Все новые люди, теснясь, лезли на колокольни и высокие крыши, спасаясь от прибывающей воды. Обороняющие крепость, однако, все так же непоколебимо стояли на стенах у бойниц и на башнях и, как только из-за туров и земляных укреплений показывались царские рати, обрушивали на них тучи камней и свинец. Но новый злой ропот пополз меж повстанцев и посадского люда:
— Повязать Ивашку с Шаховским — да выдать их головы Шуйскому!
— Доколева мы будем терпеть пустобрехов?
Болотников пытался уговорить толпу:
— Я имею верные сведения от лазутчиков: через три али четыре дни Димитрий с великим войском выручит нас. Продержимся малость! Вода вот-вот пойдет на избыв, и тады мы вырвемся.
Лицо его, почернелое, с запалыми глазницами, было страшно. Он по нескольку раз на день взлезал на колокольню, оглядывая дальние окрестности, но все дороги лежали пустынными, а если и показывались вдали обозы, то это шли подкрепления Шуйскому. Наносило холодные дожди, дули знобящие осенние ветры, тучи едва не задевали за крепостные стены, рано смеркалось, и в безглазых сумерках делалось еще безотраднее.
— Дело погублено. — Болотников, окоченев на ветру, слез с колокольни и подошел к костру.
«Царевич Петр», тоже посиневший, спросил со страхом:
— Что будем делать, Иван?
Белобородько, злой от голодухи, сообщил:
— За ночь околели двадцать казаков.
Болотников глубоко задумался, затем сказал:
— Ежели Шуйский помилует, то сдадим город.
Илейка придвинулся к нему. Тупое лицо его вытянулось от страха:
— Омманет. Кому ты хошь поверить?
— Я решил заключить договор с Шуйским. Ежели Шубник никому из восставших не станет чинить зла и даст волю, то сдадим город.
— А коли не даст? — спросил Шаховской.
— А не даст — умрем, но на его милость не сдадимся! — сказал непреклонно Иван.
— Я не верю рябому лгуну! — крикнул Шаховской.
— А куды деться? Беззубцев и Берсень, отправляйтесь, поставьте Шуйскому наши условия, как у нас уговорено. Ежели он даст помилование всем — и поклянется, что сполнит свое слово, то мы откроем вороты…
Царь же Василий, отправляя на переговоры брата Ивана, наказал:
— Мы должны воров перехитрить. У нас на спине другой самозванец. Быть бы живу!
Болотников, Шаховской и Илейка встретили «послов» около главных ворот. Выслушав, Иван сказал:
— Мы договор ни в чем не изменим — с тем и езжайте.
Иван Шуйский получил царев указ — учинять договор на тех условиях, какие привезли от Болотникова.
Болотников спустился в полуподвал, где горела жарко печка: он был черен лицом.
— Конец! — тяжко опустился на скамью.
Ночью он не сомкнул глаз — сон не приходил к нему. Сидел, прислонясь спиной к печи. Многое припомнилось Ивану в эту страшную, гибельную ночь… Горячие прикипали слезы. Припомнились ему тяжкие мытарства, когда его, галерного раба, могли убить, как скота. Он тихо стонал. Великие немые миры стояли над ним, над корявым мятущимся мужиком, оставшимся сейчас наедине с небом. «Не то проклянут, бо я алчным магнатам запродался? Но ить я клятвы им не давал. Пускай рассудят… Никакого помыслу супрочь своей земли я на уме не держу». Лишь к рассвету поборол его сон. Перед дремотой опалила горькая мысль: «Пропала, Иван, твоя вольная головушка! Пропала жизнь. Господи, я многих сгубил сытых в отместку за холопью неволю». Другой голос возразил: «Врешь! На тебе кровь, ты весь во грехе: такие, как ты, учинили в Русской земле смуту, и да воздастся тебе! Да не будет тебе пощады. Богу в твоем сердце никогда не случалось быть, — своими грехами ты отверг его. Горе тебе! Ты жил во славу сатаны — и Бог отступился от тебя, и ты пропал, как червь».