— Вставай, государь, — беда!
— Что стряслось? — Шуйский, по-бабьи зевая и кряхтя, поднялся с походной кровати.
— Меня послал к тебе великий князь Иван.
Шуйский никак не мог взять в толк, чего от него хотят.
— Свиньи татары ушли, — сообщил брат Иван, увидев царя.
— Повелеваю: Урусова сыскать, повесить, как продажного пса, на гнилой осине. — Шуйский заколотился, затрясся, топая ногами.
Мутно светало. Умывшись ключевой водой и чувствуя прилив сил, царь Василий стал на молитву. Едва он кончил, в шатер втолкнули человека, уже побывавшего в руках Гнутого — палача. Со спины несчастного кровавыми шмотьями слезала кожа, черна, как головешка, была голова, но неистребимым огнем горели как уголья глаза страдальца.
— Будь проклят отныне и вовек! — крикнул он люто, неистово, едва увидев царя.
Это был посланный самозванцем боярский сын, согласившийся на любую муку, чтобы склонить Шуйского сойти с трона и признать Димитрия. Тысяцкий бросил сквозь зубы:
— Полюбуйся, государь: этот дурной пес готов сдохнуть за самозванца-жида!
— Сжечь собаку! — приказал Шуйский.
Молодца выволокли наружу.
Близ царского шатра запалили копну соломы, боярский сын, весь охваченный языками огня, крикнул с ликованием:
— Слава царю Димитрию! Смерть Шубнику!
Новый ворох соломы выкинул еще больший вулкан огня, и теперь слышался только один яростный, всеистребляющий гул пламени; налетевший ветер погнал на царский шатер кучи пепла, и Шуйскому почудилось, что застонала и заплакала людская душа.
XXVII
— Беда, атаман: вдвое поднялась вода. — У тысяцкого Кохановского дергались опухшие с перепою веки.
Болотников вскочил с ложа, свесил свои клешнятые ступни.
— Врешь, собака!
— Ты глянь на реку.
Иван метнулся наружу. Прозеленью наливалось на восходе небо, сквозь редкую мглу было видно, как разлилась, пополнела река.
— Надо подымать холопов и мужиков, — сказал «царевич Петр», обиженный тем, что воеводы и атаманы не замечали его присутствия.
— Пойди, подыми, высунь нос из крепости, — ощерился на него Иван. — Много ль воротилось наших с вылазок? Но нет у нас выхода, кроме как не щадя живота биться. Держать на котлах смолу над всеми воротами детинца. Еду убавить вдвое. Должен помочь Димитрий! А ежели он меня обманул, то я ево мертвого достану! — Болотников грохнул кулаком по столу, по-волчьи оскалился, гнев и бессилие душили его.
…К Шуйскому подвели темниковского мурзу Ишея Барашева — он, попав в плен к болотниковцам, был пытан железом и сумел бежать. Татарин сморкался и по-звериному выл — под лохмотьями кровоточили рубцы и раны. Но хоть и выл — глаза сверкали волчьим блеском. Царь держал его челобитную — там криво, как сорока хвостом, было писано: «…били кнутом, и медведем травили, и на башню взводили, и в тюрьму сажали, и голод и нужду терпел…»
Ишей кричал:
— Убей, государь, вора! Шайтан ево… Сам жечь буду!
— Как там? Что воры? — выпытывал Шуйский.
— Голод. Они, государь, скоро будут жрать друг друга. Шайтан, глотку перерву… Все кости изломал, собака! У-у-у! — Он завыл от боли.
— Ходи по полкам, веди речи, как зверствуют воры над честными христианами. Ты крещен, татарин?
— У нас другой вера.
— Говори, что крещен. Получишь награду.
— Много? — Ишей сразу перестал выть.
— Не обижу.
— Раз государь велит — можем и солгать.
— Разве я тебе, дурак, велю лгать?
Секретарь подал Шуйскому еще один свиток:
«Послание дворянина к дворянину тульского помещика Ивана Фуникова».
Там же говорилось:
«А мне, государь, тульские воры выломали на пытках руки, теперь что крюки, да вкинули в тюрму; и лавка, государь, была узка, и взяла меня великая тоска. А послана рогожа и спать негоже. Седел 19 недель, а вон ис тюрьмы глядел. А мужики, что ляхи, дважды приговорили к плахе, за старые шашни хотели скинуть 3 башни. А на пытках пытают, а правды не знают: правды-де скажи, ничего не солжи. А яз им божился и с ног свалился и на бок ложился: не много у меня ржи, нет во мне лжи, истинно глаголю, во истинно не лжу. И они того не знают, болыни того пытают. И учинили надо мною путем, мазали дважды кожу кнутом… Да, не мало, государь, лет, а разума нет, и не переписать своих бед; розван что баран, разорен до конца, а сед, что овца. Не оставили ни волосца, животца, а деревню сожгли до кола, рожь ратные пожали, а сами збежали… Всего у меня было живота корова и та нездорова: видит Бог, сломило рог».
— Откуда сей столбец? — спросил с удивлением Шуйский: крепко, густо было писано! Царь его прочитал трижды.
— Принес наш лазутчик, государь.
— Фуников ныне в тюрьме у воров? Жив?
— Жив.
— Посадить десятерых писцов, пускай сводят со столбца, и слать во все грады об зверствах воров.
…Тем временем Фуников лежал в пыточном погребе. Иван нынче спустился в погреб первый раз; сев в углу на стулец, вперил страшные глаза в ободранного помещика. Над ним поработал недельщик — дядя, заросший черной бородою, весь в черной коже.
— Игде рожь? Куды упрятал? — насел на него Болотников.
— Всю рожь ратные пожрали, — прохрипел Фуников, — всю сожрали. Сам Бог в свидетели, если вру.
— Брешешь! Не верю. Ишо ему кнута!
Болотников, черней тучи, полез по ступеням наверх.
Шаховской встретился Ивану около подвала.
— Вели его повесить! Я зараз ему сам выпущу кишки.
— Верно! — поддержал подошедший «царевич Петр».
Человек десять мужиков облютело полезли на Шаховского, услышав бешеную ругань, стали стягиваться казаки, пушкари, пехотинцы.
— Ты нам брехал, что вместях с Димитрием бежал с Москвы! Мы тебя в тюрьму посадим, а оттелева не выпустим, коли не явится сюды сын Грозного и не вызволит нас с беды, — сказал рослый пушкарь.
— Не явится — то горе тебе, Шаховской: выдадим тебя Шубнику! — крикнул с угрозою другой.
— Казаки, руби их! — взвизгнул Шаховской, выхватив саблю.
Беззубцев угрозливо оборвал:
— Но-но, атаман! Не шибко подымай голос!
— Вяжи яво! — крикнули сзади.
Шаховского ухватили, тряхнули так, что треснуло под мышками полукафтанье. Он, налившись кровью, размахивал пустыми ножнами.
— Не сметь… Зарублю! Иван, застрели собак!
Болотников угрюмо молчал. Шаховского поволокли в тюрьму.
…Сухое в бездождье, догорало лето, кончался кровавый год. Шаховской, отведав тюрьмы, — его выпустили под честное слово, что приведет, когда отобьют штурм, царя Димитрия, — подзапав от голодухи телом, жаловался Ивану:
— Какое это войско? Стадо дурных баранов!
Болотников, гневливо сломив брови, спросил с подковыркой:
— Захотел обратно в тюрьму?
«Царевич Петр» — Илейка, когда голод стал душить народ, вовсе упал духом:
— Пропали мы!
Только сейчас Иван понял свою оплошность — вводя армию в крепость, не подумал запастись едой. Голод губил, как косою. Сентябрь пришел такой же сухой и жаркий.
…Болотников вошел в ставку, в дом воеводы. К нему был вытребован атаман Иван Мартынов Заруцкий, тот скоро явился при сабле и двух пистолях, в новом кафтане, снятом с дворянина.
— Иван, дело наше плохо, — сказал ему Болотников, — Димитрия все никак нету. Ты должон ехать к нему. Возьмешь письма Илейки и Шаховского, а на словах скажешь ему наш наказ: ежели он, каналья, обманул в том разе и меня, то пущай Мнишки и ихние гетманы ищут кого угодно, хоть рогатого беса, лишь бы он объявил себя царем Димитрием. Пущай хлопочет об войске поляков и литвинов — нам в помощь. За услугу внакладе не останемся: пущай берут в России все, что есть, золото и серебро. Мы им все отдадим — в том не должны сомневаться, лишь бы нам согнать с трону рябого Шубника.
— Без царишки не ворочусь, — пообещал Заруцкий, подкручивая светлый роскошный ус и подмигивая круглым хитрым глазом.
Туда ж, в Польшу, своею рукою Болотников с отчаянием писал: «От границы до Москвы все ваше, придите и возьмите, только избавьте нас от Шуйского». Это был уже отчаянный вопль. Кому ж он веровал? Призраку… «Ах, дубина я! Поверил прощелыге! — корил себя Болотников. — А выходит так: живота не щажу не за царя Димитрия, а открываю шляхте и католикам с иудеями дорогу на Москву».