Победа под Кромами и Ельцом, где Болотников разгромил полки князей Трубецкого и Воротынского, открыла дорогу на Москву.
Повстанцы приободрились, но Болотников же предостерегал:
— Рано, ребятки, рано радоваться! Как бы нас не трепанули у стен Москвы. А медлить — никак не можно. Надо идтить поскорей туды! Ну, а возьмем первопрестольную — можете добром боярским попользоваться. Понежитесь с княжескими женками. Таперя пришел наш черед.
Однако в семи верстах от Калуги, в устье Угры, где она впадает в Оку, повстанцев встретили войска Ивана Шуйского. Болотников отвел войско к городу и осел в нем.
Несколько побитых «воровских сотен» дело царских войск, однако, не поправило — голытьба стремительно катилась к Москве.
На предложение Шубника отстать от вора Болотников ответил: «Я дал душу свою Димитрию и сдержу клятву: буду в Москве не изменником, а победителем!..»
Он, как конь, ходящий по кругу в приводе, ни о чем ином не думал. «Не объявится Димитрий — назад уже ходу нет». И он шел по этой гибельной дороге; дурная воля, как красное вино, дурманила голову.
Всюду орудовали шайки — по всем проезжим дорогам Шаховской слал во все концы своих, и те поднимали города и веси на мятежи. Шуйский, чувствуя себя как на раскаленной сковороде, говорил боярам со злобой:
— Все от вашего подлого неверия и вражды ко мне, — на вас, господа бояре, вина!
«А воеводы пошли к Москве, в Калуге не сели потому, что все городы украинные и береговые отложились и в людях стала смута».
…С тех пор как Купырь стал телохранителем первого воеводы царя Димитрия, каким казался ему бывший холоп князя Телятевского Ивашка Болотников, он приобрел горделивую и воинственную осанку. Княжеская епанча[20], а под нею богатая ферязь распирали его самолюбие. Поглядывая на квадратную спину хозяина одиноким ржавым глазом, Елизар предавался таким мыслям, отчего мутилось в глазах и перехватывало глотку. «А я-то чем хуже тебя али вора Веревкина? У того рожа наподобие медной сковороды. — Купырь плюнул. — А ежели подумать… чем я не государь? Конешно, с ряхи не взял, живот, как ни жру, проваливается… И все жив моей морде проглядывает государево».
Размешивая грязь, кони миновали хутор. Впереди, за лозняками, показались всадники; ехавший впереди, на белом коне, прибавил шагу, правя к Болотникову. Это был рослый, с ладной выправкой и прокаленным ветрами и солнцем лицом сотник Истома Пашков. Сабля, парчовая мурмолка с пером, узорные рукавицы, малиновый шелковый кушак — одним словом, выглядел он по-княжески.
Чувство превосходства над холопом появилось в глазах Истомы, как только он увидел Болотникова. «Сермяжник[21]! Надо мной тебе не стоять»! Хотя и сам был учен на медные деньги, Пашков кривил в усмешке губы, выжидая поклона Болотникова. Тот же, однако, и не думал кланяться. С минуту оба предводителя молчали.
— Я привел к тебе рязанцев, а ты знаешь, что они самые надежные воины, — сказал высокомерно Истома.
— Зайдем в хату. Обсушимся. — Болотников тронул коня, направив его к кровле.
Хозяева: старик, старуха, две молодые бабы с ребятами, пялившие глаза от страха, — перешли в летнюю половину. Не успели снять мокрую одежу, как загудели шаги, и в хату вошел скорый на ногу, одетый на манер рыцарей, с лицом, обрамленным куценькой русой бородой и пушистыми усами, Прокопий Ляпунов. Он был жилист, по-звериному поджар и подвижен. Рязанский воевода Григорий Сумбулов, вошедший за ним, плотно сбитый, с чернявыми усами и тоже при короткой бородке, в сапогах с голенищами до паха, походил на темный дубовый бочонок из-под медовухи. Воевода прогудел, будто глотка была выложена медью:
— Ну и морды у твово воинства!
Болотников уколол его:
— Известно: не княжата. Ты такие речи, Сумбулов, держи при себе.
— У нас едино дело, — примиряюще сказал Прокопий. — Вы когда видались с царем Димитрием?
— Где он теперь — нам неведомо, — ответил туманно Пашков.
— А какой у него умысел? — продолжал прощупывать Ляпунов.
— А ты не знаешь? Согнать Шубника с трона. — Болотников все более настораживался, глядя на рязанцев.
— Слыхать, около него немало ляхов и жидов? — Прокопий тоже настороженно оглядывал Болотникова.
— А ты пошто их не любишь?
— Не люблю. Мы поднялись служить не этой сволочи, а святой Руси.
— Но без ихней помощи Димитрию в Кремль не войти.
— Ты эти разговоры, Иван, с нами не веди: мы ляхам и жидам служить не будем, — заявил Истома. — Всем, кто заикнется про ихнюю доброту, срублю голову!
— Не лайтеся, господа дворяне. Нам надо побить войско Шуйского, и мы его побьем, коли будем вместях. Мы не маем охоты терять ни едина дня. Перейдем Оку. Завтра ж — взять Коломну! — заявил Ляпунов.
— Михайла Скопин, должно, встренет нас на Пахре, — заметил озабоченно Пашков.
Сумбулов покрутил круглой головой:
— Сей воевода хоть и зелен, да опасен.
— Скопина надо бояться, а никчемного Мстиславского мы побьем, — сказал с уверенностью Болотников.
На этом коротком совете порешили: Истоме вести свою рать на Коломну, Болотникову же с остальными силами спешно двигаться на Москву. Без роздыха было велено переходить Оку.
Коломну, обложив с трех сторон, взял без помехи отряд Пашкова.
Воевода Михайла Скопин-Шуйский, сразившийся с повстанцами на Пахре, дела не поправил. Болотников торопился сразиться с главной ратью под началом малоспособного князя Федора Мстиславского, с которой он сшибся в семидесяти верстах от Москвы — около села Троицкого. Князь, изрядно пораненный, едва унес ноги.
— Привык барин к пуховикам. Это тебе не по цареву дворцу шастать да жрать на золотой посуде! — сказал Болотников после столь успешно завершенной сшибки.
Потрепанные полки Мстиславского, бросив наряд[22], покатились к Москве. Болотников, висевший у них на спине, гнал их до Коломенского. Тут велел остановиться, чтобы самому собраться с силами.
…В траурно-чадную марь садилось рыжее солнце. Блестели, радуя глаз, на косых лучах маковки церквей. Повстанцы развели костры — из проулков потянуло дымом и запахом кулеша[23]. Болотников, довольный делом, вошел в боярский дом. Хозяева бежали в Москву. По палатам валялись горы добра: серебро, посуда, меха… Иван сел на обитую бархатом скамью.
Вошли атаманы. Казаки втащили бочонок вина. С площади слышен был гул повстанческого войска, скрипели возы и ржали кони. В палате, прямо на полу, на огромном листе железа разожгли огонь — стали жарить на вертеле целого барана. Белобородько ударил об стол медным кубком:
— Гуляй, братцы, покуда гуляется!
Болотников косился на рожи атаманов, хмурил густые брови, становился все мрачнее. Сказал с укором:
— Пропьете вы Русь. Дай вам только волю!
— Ты, Ивашка, без нас что пастух без стада, — отбрехнулся Хвыдченков, снимая с огня барана. — Не горюй: возьмем Москву — пошабашим!
Затянули казачью песню… В дыму качались лица атаманов. Болотников хоть и подтягивал хрипатым баском, но веселье не затронуло его душу — все больше темнел лицом: что-то сильно тревожило… «Где теперь Димитрий?» Одни лазутчики, которых он посылал во все концы, говорили, что «царь» в Смоленске, другие — что он под Рязанью, были также слухи, что якобы Димитрий повернул назад, ушел в Польшу вербовать ляхов и литвинов, в то же время приходили сведения, что новые города переходили под руку Димитрия.
Болотников взглянул на одного из атаманов: тот, расстегнув кафтан, оглядывал Ивана. Что-то злое, скрытное было в этом взгляде.
— Твое имя? — спросил строго Болотников.
— Заруцкий Иван.
— Откуля родом?
— С Дону.
— Чево алчешь ты? — допытывался Иван.
— Все мое имущество, воевода, — последнее слово Заруцкий выговорил с усмешкой, — одна сабля. — Он поцеловал рукоять.