— Мы будем жаловаться государю! — закричала Ядвига.
— Собирай добришко — пошли! — приказал пристав Василию.
Всего добришка у Василия оказалось пара нательного белья да берестяной короб с красками и кистями…
Гужнов встретил Василия строже, чем вчера:
— Будешь прилежным — получишь почет. Блюсть посты, молитвы. Выдадим казенную одежу, сапоги: по штуке на год. При мастерских у нас казенный кошт[13]. Пойдешь под начало Карпа. Старик ворчлив, но справедлив. Они теперь сидят над иконостасом. А жить будешь в приюте у Гурьяна, и ставь об его здравии свечки. С Богом!
Карп дробил камни, готовя краски в мастерской, — круглый, будто смоленый бочонок, и борода и голова отливали медью. Он крякнул, подняв косматые брови, и Василий увидел усмешливые, с приголубью глаза.
— Чего ты можешь-то, мы ишо узнаем, — сказал Карп, прижмурив глаз. — Я лодырей не терплю. А за радение в обиде не останешься. Табаком, водкой балуешься?
— Не балуюсь.
— Так… — Карп, однако, не помягчел. — В Бога нашего Иисуса Христа веруешь?
— Как же не верить в Бога?
— С Богом вставай и с ним ложися. Садись рядом, будешь делать краски. Зачнем, малый, с азов: Легкой жизни не жди. Харчимся артелью. Батька с мамкой где?
— Померли в голод.
Карп перекрестился.
Василий все не мог поверить, что судьба его повернулась другой стороной, — и с таким добрым чувством он пришел вечером в Гурьянов кабак. Гурьян потчевал каких-то важных иностранных купцов, работница Улита свела его на постой в чистую маленькую светлицу. Постояльцами были двое мастеровых: один длинноволосый, с оглоблю, другой — приземистый, рыжий, как гриб боровик.
Они отправились трапезничать в кабак. У Василия не было за душою даже полушки, и хотя он сильно хотел есть, но стыд не позволял ему просить в долг. Гурьян, заметив его робость, сказал душевно:
— Сочтемся, сынок. Будь как дома.
Славно, отрадно было тут! Родным веяло от глиняных горшков, в коих Улита поставила тушеную гусятину. Вокруг сидел поротый, голодный, босый люд, те, у кого не было над головой крыши. Старик в худом зипуне, с вытекшим глазом сиплым голосом рассказывал, как замутилась опять западная земля:
— Сыскали, братове, нового анчихриста, хуже того Гришки. Города, бают, становятся за нево. А сам али сын поповский Матюха Веревкин, али учитель, а то, по слухам, жидовин.
Казак, сидевший в центре, с черными усами, высмеял старика:
— Што мелешь, баран: то истинный царь Димитрий!
— Как он, царишка, мог уйтить? Ежели ево пепел из пушки развеяли?
— Казаки мутят, — сказал кто-то.
— Бают: Димитрий идет с поляками и с пушками, — сказал один мужик, — пахнет, братцы, кровавой заварухой!
— Али нема у нас царя? — спросила рябая баба с дитем на руках.
— Ну, Шубник-лгун, мы его на трон не сажали! — сказал со злобой старый ремесленник в чуйке[14].
— Все это, люди, мутота, а России нужна надежная власть, — проговорил Гурьян. — России нужен хозяин.
— Мы Шуйскому присягу не давали: он царь сам по себе, — бросил гневливо купец, оглаживая лопатистую бороду. — Он не избран землею — его выкликнули.
— Все ж Богу было угодно, чтоб поставить Шуйского царем, — сказал какой-то мужичонка в зипуне и в худых опорках.
— Бог — высоко, его помыслы нам неведомы, — заметил старик в бабьей шубе на сборках.
— Оно так, да царь, слышно… тае… тае… брат, царь… — Хлипкий мужичонка побоялся выговорить, что было на языке.
— Тае али не тае, а царь есть царь, — резонно произнес сурового вида старый стрелец.
Все было зыбко и хлипко, и Василий перекрестился: «Господи, помоги нам!»
XI
«Ох, не по-божьи… Не по-христьянски живу. Дурак! Чего только не учинишь из-за бабы…» Царь Василий Иванович по привычке запускал пальцы в бороду, но там было голо и колко — обкорнал в угоду невесте. «Стар я. Пятьдесят четыре уж минуло, а княжна, вишь, в соку, в жарком молодом теле. От колдунов надо оберегаться. Вчера один на паперти буравил глазом…»
Княжна Марья Петровна Буйносова-Ростовская, молодая рослая дева, согласилась выйти за Василия Ивановича, желая стать царицей, в душе она оставалась равнодушной к малорослому рябому старику.
Царь Василий все время был как бы в угаре, однако, очнувшись в это утро, он сказал себе: «Будет, я государь, а дело мое зело некрепко». Подкрестная запись с клятвой судить людей «истинным, праведным судом» похилила и без того шаткое его положение. Он половинил царскую власть, поставил себя не выборным, а присяжным царем, что ничего доброго ему не сулило. Царь Василий слышал ропот даже в том узком кружке, с которым, как ему казалось совсем еще недавно, он был спаян братским словом. «Все они — собаки. Все думцы. Мало ль там поизжевали дурных языков? Мало их, толстобрюхих, давили Грозный и Годунов. Задавлю строптивых земщиной. Я — земский царь. Пускай делят меж собою власть только на Земском соборе. А Думе я власти не дам».
Родовитые зашипели по всем углам: слыхано ли, чтобы земские сермяжники, ходившие в кебеняках, лишили бояр их прав? Но не перед боярами испытывал страх Василий Шуйский. Второй Лжедимитрий, появившийся несколько дней назад под Москвою, не выходил из головы.
…Василий Иванович, наспех помолившись, заспешил в приемную.
Вошли братья царя, Дмитрий и Иван, а также племянник Михайло Скопин{17}.
Шуйский чертом оглядел братьев:
— Бездельники! Где ваше усердие?
Дмитрий обиделся:
— Ты нас не кори. Все, что можем, мы делаем.
— Ты только и можешь с бабами. Ни на кого нельзя положиться! Где теперь вор Веревкин?
— Как доносят лазутчики, самозванец или в самом Смоленске, или под городом, — ответил Иван.
— Что надумал Ивашка?
— Двигается на Москву, — ответил Дмитрий.
— Где Воротынский с Трубецким?
— Отводят остатки войска к Москве, — сказал Скопин, — но они навряд ли пригодны к делу.
— Тыща воров и босяков побила пятитысячное войско! Неслыханный позор! Какие вы воеводы? Только и думаете о своих вотчинах. Ни у кого нету радения. Видно, мне самому придется идти на государево дело.
Иван с жалостью взглянул на брата-царя, сказал:
— Истома Пашков взял под свою власть Тулу, Венев и Каширу. Но хуже в Рязани: воевода Григорий Сумбулов — подлый изменник. Страшней его дворяне — братья Ляпуновы, Прокопий и Захар. Младшего за продажу вина и оружия мятежным казакам крепко били кнутом. Видно, не пошло в пользу. И того и другого, государь, надо ковать в железы — покуда не поздно. Ляпуновы зело опасны!
— По верным сведениям, за самозванцем идут около двадцати городов. — Сообщение Михаилы Скопина повергло Шуйского в меланхолическое уныние, но, когда тот прибавил, что отряд Григория Полтева, двигающийся к Москве, перебил взявших сторону самозванца в Дорогобуже и Вязьме, царь ободрился:
— Одолеем! Послать кого-нибудь к Ивашке: пускай уговорит его отстать от вора, а не захочет — потравим ядом. Человек надежный уж есть… Немец Фидлер. Надысь предложил свои услуги.
— Мне эта затея, государь, не шибко по нутру, — возразил Михайло.
— Чего-то, племянник, имеешь против немца? Ты его знаешь?
— Я его видел раз. Что он за человек — не ведаю, но лучше бы этого Фидлера не посылать.
— Он мне дал клятву перед святым распятием.
— Фидлер не обманет, — поддакнул Дмитрий.
— Раз он сам лезет с услугою — тут дело нечисто, — продолжал стоять на своем Скопин.
Но Шуйский упрямо повторил:
— Фидлер — человек надежный!
XII
Пороховой дым медленно развеивался. Справа, на спуске к речке, слышались редкие выстрелы. Тупо бухали мортиры, и ржали кони. Болотников на гнедом сильном коне, подаренном ему Молчановым, ехал шагом по проселочной дороге. Пятитысячный отряд конницы князя Юрия Трубецкого был разбит наголову: остатки войска, не попавшие в плен, кинулись бежать. Но перед этой сшибкой с князем Воротынским болотниковцы получили перетряску от Михайлы Нагого. «И Болотников приходил в Кромы, и он Болотникова побил». В деревне стоял глухой говор — не менее тысячи пленных понуро теснились на лугу, ожидая своей участи. Болотников с телохранителем Елизаром Купырем подъехал к пленным, оглядывая воинство недобрыми, колючими глазами. Жесткое, в обрамлении темной бороды лицо его было будто вырублено из железа. Он был в латах и шлеме.