Изменить стиль страницы

Под самым носом у старух Коля раскрыл удостоверение своей сожительницы, а потом закрыл и положил его в бумажник, а бумажник предусмотрительно спрятал в боковой карман своего довольно потрепанного пиджака.

Совсем не так, как вчера и позавчера, поднимался он по лестнице в свой шестой и последний этаж, поднимался легко, быстро, словно танцуя. Лестница теперь вела его в мир, который не нужно было прятать ни от квартального, уже получившего анонимную жалобу, написанную по просьбе неграмотных старух полуграмотным их соседом, ни от дворничихи, огромной, всегда за что-то на всех сердитой бабы (больше всех на аспиранта из квартиры № 16 за то, что он не спит по ночам, читает книжки и хочет стать всех умней).

А через неделю Коля еще веселее бегал по лестнице, довольный тем, что Офелия с ним и ее пребывание узаконено и в загсе, и в жакте, и в соответствующем отделении милиции. И это доказывало, что закон может санкционировать миф и чудо, если у чуда есть документ. А об удостоверении позаботился еще покойный первый муж Офелии — знаменитый художник М., который со своим величием и знакомствами мог раздобыть любой документ, чтобы освятить свою связь с женщиной, кем оы она ни была в прошлом — натурщицей, воровкой, девушкой легкого поведения, бывшей монашкой, княгиней или даже богиней, только что явившейся из Греции или Древнего Египта.

С каким удовольствием Коля теперь переступал порог своей комнаты. В комнате горел приятный, смягченный сине-розовым абажуром электрический свет. А за столом в ленивой позе сидела она, чье имя было слишком литературным, а тело слишком скульптурно-античным, несмотря на то, что она была одета в платье, купленное на Садовой в Апраксином ряду.

— Ну, рассказывай, — просил Коля.

— О чем?

— О чем хочешь.

И она начинала свой рассказ, погружая Колю в абстрактное и хмурое утро XXII века, где одухотворенные субтехникой знаки мнили себя людьми, а люди стали вечными, как знаки, научившись обновлять память своих клеток, не без подсказки внеземного разума, решившего вмешаться в земные дела.

Ах, этот внеземной разум! Исподволь и не спеша он подбирался к земной биосфере, изрядно-таки потрепанной техническим прогрессом, для того чтобы вернуть ей прежний, утраченный ею вид, когда сосновые и еловые леса были полны зверей и птиц, когда реки еще были синими и в их прозрачной глубине плавали сиги и таймени, когда в горных озерах отражались прохладные облака и поэты с помощью слова и ритма пытались слить себя с этой неолитически-первобытной свежестью. Уж не хотел ли внеземной разум поправить пришедшие в упадок земные дела и не дать зачахнуть земной оболочке, не дать ей заболеть склерозом сосудов и задохнуться от недостатка кислорода? Но стараясь подлечить все живое — траву и деревья, очистить реки от химической скверны, чтобы все хоть немножко походило на ту чудесную поэму, которая так долго держалась на устойчивом равновесии динамических сил, — равновесии, нарушенном однобоким развитием техники, и слишком специализированной, не видящей целого, а только части — науки, — внеземной разум сделал человечеству слишком дорогостоящий даже для бюджета Вселенной подарок. Он подарил людям бессмертие и тем самым задержал прогресс.

Нет, нет, зачем же сразу забегать вперед, может, лучше сначала спуститься на дно исторического процесса, когда еще над конусообразными вигвамами из пахнущей березой коры висели синие дымки и люди, борясь за существование, держали в руках копье или туго натянутый лук, а не аннигиляционный снаряд, способный все живое и неживое в десятую или сотую часть секунды превратить в вакуум.

Детство человечества! Ее тянуло туда, и она воссоздавала его из слов, то вдруг немевших, как палеолитическая ночь, то превращавшихся в реку, запертую в гулкое каменистое ущелье, где тысячи лет не переставая грохотал гром и речное эхо далеко разносило шум и звон падающих со скал вод, сразу попадавших в русло, сдавленное другими скалами.

Кто сейчас говорил? Говорила ли она, чиркая уже третью спнчку об отсы ревший коробок, чтобы зажечь сигарету, или пела сама река, пробиваясь сквозь облака и камни, с тем чтобы превратиться в женщину, в самое загадочное из всех существ, когда-либо прописанных в домовой книге.

А потом женщина (только что бывшая рекой) выходила на коммунальную кухню — посмотреть, не перекипел ли в кастрюле гороховый суп и не подгорело ли масло на сковородке.

Она рассказывала, и вдруг из ее слов возникало средневековье, где рядом с легкими, волшебными, уносящимися в небо соборами стояли зловонные дома и дворы, в курчавых и рыжих рыцарских бородах ползали жирные вши и рано-рано на рассвете кричали звонкоголосые петухи, напоминая ведьмам, что им пора на отдых.

Своими рассказами она завлекала Колю в странные тысячелетия, когда цемент эволюции скреплял человека и обезьяну в этакого мускулистого кентавра, не умевшего еще смутную свою полумысль облечь в звуковую оболочку слова и мучительно пытавшегося передать ее с помощью мимики или жеста. Полузверь-получеловек мычал, кивал, подмигивал, смеялся, скаля свои обезьяньи зубы, и пальцами сильных, но неловких рук пытался поймать бьющуюся внутри себя еще слепую мысль и выволочь ее на солнце и на воздух, чтобы соединить «себя» с «тобой», скорее чувствуя, чем понимая, где начинается «он» и кончаешься «ты», так удивительно с ним схожий.

Текли сонные, смутные, как сумерки, тысячелетия, и он, повторяясь в бесчисленных поколениях и потомках, все еще мычал, крякал, сопел, скалил зубы и размахивал руками, бешено загибая и разгибая толстые волосатые пальцы, а мысль все притворялась немой и слепой, ожидая, когда сопение превратится в прозрачный звук, в синюю, как речная волна, оболочку слова, сквозь которую будет просвечивать наконец тот созревший и вылупившийся из толстой скорлупки смысл.

Биосфера, если это нужно, умеет терпеливо ждать. Миллионы лет она ждала, когда ей поднесут зеркало, в которое она увидит себя. Слово и было этим зеркалом. Но разве в шуме рек и водопадов, в звоне бегущей воды, в свисте иволги и в стуке дятла не таилось что-то похожее на слово, которое произнес житель неандертальских лесов. Он и не подозревал, что оно когда-нибудь опошлится, обесценится, перейдет из человеческих уст на страницы бульварных газет или на плакаты реклам, прославляющих средства от зачатия.

Слово появилось и слилось с лесом, с горой, с облаком, с ртом оленя, жующего мох, с цоканьем белки, с воем волка, с грохотом водопада. Случилось чудо: короткий звук смог принять в себя все виденное и слышанное и растворить в себе, как в воде растворяется соль.

Слово обладало и другим магическим свойством — соединять людей, живых с живыми и живущих сейчас с теми, кто давно умер или будет еще не скоро жить. Человек еще не умел и не хотел отделить слово от предмета, он думал, что слово — это двойник предмета, двойник, способный превратиться в предмет и распредметить его, обладая магической властью над миром.

Не удивительно ли, что это явление существует и, сейчас и даже дожило до XXII века, прикрывая названием «поэзия» способность сливать слово с вещью и показывать те стороны предмета, которые ускользают от обыденного внимания.

Она оборвала свой рассказ, вскочила, вспомнив, что на кухне уже, наверно, подгорели котлеты. И пока она стояла на кухне, о чем-то споря с соседкой (не о том ли, чья очередь мыть прихожую и платить за телефон), пока она стояла на кухне возле котлет, Коля пытался понять и оценить наглядность, которую она только что претворяла в слова, уподобляясь заговорившему Хроносу, Хроносу куда более откровенному и искреннему, чем многотомные труды историков, пытавшихся с помощью немощно-академических фраз усмирить разбушевавшуюся стихию истории.

Были ли у нее предшественники и предшественницы? Разумеется, да. Родовое видение, называемое фольклором. Оно тоже пыталось рассказать о том, что видел не один, а сотни разновременных свидетелей, сменявших друг друга вместе с вечно уходящими и вечно проходящими поколениями.