Со своей «гурух» Баба-Калан успешно следил за всем, что было связано с передвижениями эмира и его приближенных. А в эти тревожные дни Сеид Алимхан буквально метался из дворца во дворец, не находя себе покоя от воображаемых и подлинных опасностей и страхов. Баба-Калан наблюдал за ним и был само внимание и осторожность.

Когда говорят — «Обернись!», —

Погляди вперед.

Действовали его люди. Сам Баба-Калан держался в тени и ничем не проявлял и не выдавал себя. Свое командование держал в курсе всех дел при посредстве каттакурганских арбакешей и кермиЦинских верблюжатников.

Базарные лавочники считали его туповатым торгашом, который занят прежде всего болтовней и развлечениями.

Язык барабанит без умолку,

Пока палач не отрежет его.

Так думал и придворный дарвазабон Абдуазал. Он считал полновесные червонцы и облизывался в предвкушении удовольствия, которое ему предстоит испытать в эмирской конюшне, месте казней неверных эмирских жен и наложниц.

И все же удивительно, что видный, представительный молодой йигит, щеголевато одетый, приятно пахнущий восточными «атр» — духами, щедрый на «бахшиш», сумел проникнуть не только в первый двор Ситоре-и-Мохасса, но даже и во второй, и в третий. Поистине в голове этого батыра скопились «хайоли хом» — незрелые мысли. Ведь всякий разумный человек знает, что чужой мужчина, ступивший ногой в сокровищницу любви эмира, обречен.

Но затворничество гарема порождает распущенность нравов. Игривые прислужницы хихикали. Они прозвали Баба-Калана — Эмир-Слон. У него завелись приятельские отношения с одной из служанок — привлекательной Савринисо, которая обслуживала Суаду-эмиршу, корыстолюбивую и мстительную, хитрую, как змея. Однажды Баба-Калан издали увидел ее. Возникла она на краснопесчаной дорожке сада в голубом одеянии того цвета, которое называют «струящаяся вода». Но миловидная Савринисо с ямочками на щеках все больше нравилась Баба-Калану. Проходил он свободно через резную калитку дарвазабона Абдуазала под весьма законным предлогом: наш великан приносил каждодневно глиняную хурмачу — кринку козьего молока, которым юная эмирша Суада омывала себе лицо, шею, упругие груди, дабы нежная кожа сохраняла свою нежность и привлекательность.

Будет кожа без морщинок,

Буду любима... —

поется в народной песенке за высокой стеной. Юная эмирша Суада твердо держалась гаремного закона.

«Вышла замуж за эмира, чтобы быть пухлой и брови красить, а не заплатки на чапан мужа нашивать».

Среди других сорока двух жен она ждала благоволения повелителя, ждала — и увы! — напрасно. Сеид Алимхан метался в нервозной лихорадке, чувствуя, что эмират доживает последние дни.

IV

Если у тебя

и тысяча друзей.

Считай, что мало.

Если у тебя хоть один враг.

считай — много.

               Ридаки

Красноармейские конные, дивизионы движутся от Кагана к Бухаре. Это уже совсем близко от Ситоре-и-Мохасса.

А здесь, у ворот в летний дворец Ситоре-и-Мохасса, идет торговля, толпятся люди, сдержанно гудят шмелиным роем, бродят в столбах пыли, солоноватой, пахнущей конским потом, кальянным табаком, жареным луком. Народу скопилось, словно в базарный день.

Там, где пища, там и мухи.

Сартарош-цирюльиик, усевшись на голой земле, наматывая на костяную палочку, вытягивает из тощего бедра горожанина белого скользкого червя — ришту.

Сартарош время от времени отрывался от хирургической операции, чтобы, повернувшись лицом к восседавшему тут же толстому, совершенно равнодушному комиссионеру «фирмы» Зингер и, вооружившись бритвой, продолжать выбривать наголо его круглый череп. Комиссионер — все его знали в Бухарском оазисе под именем Садык-машиначи — взгромоздился на вертикально поставленный, очень неустойчиво, фибровый чемоданчик и опасно вздрагивал каждый раз от холодного прикосновения к коже лезвия бритвы.

— Йо, худо! Осторожней!.. У левого уха чиряк маленький вскочил... Не заденьте! Под вашей уважаемой бритвой — голова правоверного, а не дыня... Да чище брейте! Мне еще идти в покои госпожи эмирши. Швейная машина у ней поломалась, видите ли.

— А к какой именно супруге халифа вы изволите направиться? И что ей за охота утруждать свои белые ручки верчением колеса швейной машины?

— От скуки! От скуки! Развлекаться изволит госпожа Суада, их величество... Эй, ты, «Береги зубы!», подь сюда... А ну-ка, какое у тебя мороженое? А, рохат-и-джон! Давай сюда! Почем?

Подбежал мальчишка с громадным подносом. На нем белели фарфоровые блюдечки с горками оранжевого от бекмеса снега, обложенные серой тряпкой со льдом, посыпанным солью.

— Кушайте! Первый сорт! Успокаивайте свою душу! От этого грохота Комиссаровых пушек днем и ночью что-то душа трепещет зайцем.

Он наложил в блюдечко мороженого и угостил цирюльника.

Но тут тяжелый поднос порхнул перышком вверх. Взгляд мороженщика тоже вскинулся. Огромный Баба-Калан с усмешкой глядел на него свысока.

— Сколько тебе за все твои снежные горы, господин льда и мороза?..

— Э-э-э...

— Давай, говори... А не то так возьму, задаром.

— Э-э-э...

— Наши красавицы в гареме их высочества изнывают от жажды и.от волнений, огонь распаляет им нутро... Экая стрельба идет.

Если это служитель дворца — а по своему грозному, внушающему страх виду Баба-Калан не мог быть никем иным, как по меньшей мере мехмандором — такой служитель требует и приказывает. Остается, отдать ему всю свою торговлю мороженым и получить деньги, — хорошо еще, что расплатился шайтан — и идти в чайхану дожидаться подноса и блюдечек...

А огромная фигура Баба-Калана уже оказалась в своре ширбачей, вырвавшихся внезапно из-за угла прямо в базарную толпу. Под ударами палок полетели в пыль синие, малиновые, белые чалмы, покатились тыквянки-табакерки, перевернулись хурмачи — кувшины и полился в пыль «чалоб» — разбавленное кислое молоко. У цирюльника сшибли большущую из-под варенья банку и по грязи поползли толстые, насосавшиеся человечьей крови пиявки-зуллюк, которые сартарош ставит обычно на толстые шеи полнокровным апоплексическим баям. Полетели клочья горелой ваты, выдернутые зубы, ржавые щипцы. Перевернулся тазик с холодцом из бараньих ножек. Далеко выкатились вслед за копытами коней слабые, подрумяненные лепешки кульче-и-аза-.ранки...

На базарчике поднялась паника. Все шарахнулись, кто куда. Короткие послеполуденные тени заметались по слепящей глаза белизне площади.

Топота почти не было слышно. Копыта, обремененные тяжелыми подковами, плюхались в ноздреватую бархатную пыль.

Ловко спасши поднос с мороженым от крупов коней и палок эмирских стражников, Баба-Калан властно отстранил охранников у ворот и вломился в привратниц-куга — низкую, изрядно прокопченную большую камору.

— Эй, порождение человека, куда прешь?

— Куда надо! Не видишь, мороженое несу их высочествам.

Его ничуть не устрашил напыщенный вид дарвазабона — привратника Абдуазала. Уж больно шутовски он выглядел, тощий, в неуклюже сидевшем, как на вешалке, синем мундире хилый старичок. Аксельбанты и позументы плохо вязались с белыми бязевыми штанами и стоптанными глубокими резиновыми калошами фабрики «Треугольник». Один лишь высокий зеленый тюрбан придавал дарвазабопу малость важности.

— Не видит, — ворчал Баба-Калан. — Не узнает! Идет почтенный мусульманин с райскими дарами прохлады и сладости, с «берегите зубы!», а он — «куда прешь».

— Кто ты, о ничтожный? — напыжился дарвазабон. Можно было подумать, что он впервые видит Баба-Калана, хотя тот и перепелок ему дарил, и козье молоко в гарем доставлял, и уже не раз наведывался с мороженым в привратницкую, — чего тебе надо?

— Господин Абдуазал, господин высокочтимый дарвазабон, раскройте пошире глаза! Мы только сегодня с вами беседовали, когда я нес кринку с козьим молоком.