Леонид Первомайский
ДИКИЙ МЕД
Современная баллада
ПРЕДИСЛОВИЕ
ЭТО УЖЕ ТОЖЕ В ПРОШЛОМ, ЗА ПЛЕЧАМИ, там, где осталось много других дорог, а все-таки закроешь глаза, и кажется, что и сейчас тот самолет летит на север. Вверху — синее небо и большое солнце. Все уже давно сбросили меховые куртки и остались только в новых свитерах, заправленных в глубокие полярные штаны, в которых утопаешь по грудь; ноги блаженствуют в лохматых унтах, шапки полетели прочь, попробуй найди их! Сколько же градусов может быть теперь там, за стенами кабины, в голубом пространстве, в котором самолет, кажется, висит без движения на одном месте?
В хвосте самолета свободный бортмеханик хозяйничает возле газовой плитки. Аромат крепкого кофе наполняет самолет, смешиваясь с запахом свежей картошки, мороженой рыбы, оленьих шкур и бензина.
Из-под крыла однообразно выплывает медленная пустыня облаков. Когда смотришь вниз, кажется, что самолет скользит по снежной равнине; белые продолговатые пряди, оторвавшись от неподвижного на вид, а в действительности беспокойно клубящегося скопления облаков, летят навстречу самолету, как полупрозрачные языки поземки.
Самолет загружен до отказа. Из-под теплых ватных чехлов для моторов видны подогревательные лампы и трубы к ним, рядом — движок для зарядки аккумуляторов; на кулях с хлебом и мороженым мясом лежат брезентовые мешки с почтой и плоские круглые жестянки с новыми кинофильмами; на бочках с бензином — листы фанеры, доски, бур, ледомерная рейка, оленьи шкуры, наконец, палатка — все, что будет нужно там, куда они летят.
В разрывах облаков темнеет земля; впрочем, это давно уже не земля, синеет море, загроможденное льдами… Уже скоро и та неизвестная льдина, на которую сядет самолет.
Бортрадист появляется в дверях кабины летчиков, в шлемофоне у него странный вид, у этого парня, — словно он упал с другой планеты. Бортрадист широко улыбается, показывая зубы, белые как сахар, что-то кричит и машет руками. Ее спутники понимают эту сигнализацию: они не впервые летят на льдину; только она ничего не понимает и, чтобы понять, до боли в глазах всматривается в молочно-синее марево, плывущее под крылом самолета.
Ей тесно и неудобно в меховых полярных штанах, подпоясанных тонким ремешком под самой грудью; ноги в унтах кажутся слишком большими и тяжелыми, она не представляет, как будет ходить в них на льдине. Самолет кренится набок, поднимает крыло, оно закрывает все небо, его зернистое серебро слепит глаза. Пилот врезывает в синюю пустоту крутой вираж, потом другой и третий, стрелка альтиметра ползет вниз, вот уже крыло вонзается в гущу облаков и начинает разрезать их, словно огромный блестящий нож.
Она еще никогда не забиралась так далеко от своего Сивцева Вражка. Много летала, плавала, ездила — в поездах, машинах, на пароходах, один раз даже пришлось на подводной лодке, но все это ничто в сравнении с этим полетом. И верно, не в расстоянии тут дело, а в чем-то другом, чего она не может сразу выразить, — сознание того, куда она летит, наполняет ее жуткой радостью, хоть в конце концов это только льдина в море, большая льдина, на которой живут и работают люди.
Живут и работают — это легко сказать, нетрудно представить, но, чтобы понять до конца, нужно вспомнить тех, кто шел впереди. О них нужно всегда помнить. Она помнит, но пусть не забывают другие, чтобы не успокаиваться. Ни от чего не отказываться, ничего не бояться — льдина так льдина. Она сделает на ней свою работу, и никто не сможет сказать, что она испугалась трудностей, отказалась, сославшись на то, что ей обязательно нужно быть в Москве.
У Гали там, в Москве, сейчас тяжелые дни.
Галя исхудала и побледнела, до ночи засиживаясь в мастерской над проектом городского микрорайона, где должно быть все: жилые дома, школы, кино, торговый центр, скверы, спортивные площадки, детские сады и ясли, не говоря уже о множестве других сооружений. Откуда это у нее, у Гали? Откуда она может знать, как нужно все разместить, чтобы было хорошо и чтобы во всем было не только удобство, чувствовался не только разум зодчего, но и необходимая людям красота? Возможно, это в крови у поколения, которое хочет обновить и украсить землю после военного опустошения. Возможно, но все же могла ли она подумать, что та девочка с острыми коленками, которую она несла на руках из Москвы в Тарусу, та крошка, с которой она ночевала ночку в поле под высокими звездами на теплой земле, ее кровинка, будет архитектором, станет работать в большой мастерской, участвовать в конкурсах, волноваться и худеть от неудач? Господи, как быстро летит время… Даже на этом скоростном самолете нельзя догнать его, отстаешь, жизнь в конце концов обгоняет тебя — начинает казаться, что ты стоишь на месте.
А самолет пробивает толщу облаков, и хотя ей ничего не видно, она знает, что льдина уже совсем близко, что на подготовленном для посадки ледяном поле люди ждут самолет, всматриваются в затянутое высокими облаками небо и ловят грохот моторов, что принесли ее сюда, за тридевять земель.
У мамы ночью подскочила температура, как всегда неожиданно; мама уже совсем старенькая, с трудом ходит по их маленькой двухкомнатной квартирке в Сивцевом Вражке. Как же она могла полететь на льдину, как она могла решиться, если ей нужно быть там, возле них, возле усталой Гали и больной мамы? Нужно было пойти к редактору, к Дмитрию Лукичу Пасекову, и решительно отказаться, пусть бы полетел кто-нибудь другой. Полетела, полетела, полетела… Ничего не скажешь, ничего не поделаешь, ничего не вернешь — поднялась и полетела, так, словно они девочка, словно у нее нет обязанностей, кроме службы, словно она ждет чего-то от этого дальнего полета для себя, для своего сердца, — ведь об этом нечего и думать, правда?
Дело не в этом: можно было отказаться, никто не стал бы ее заставлять, — только как же тогда думать о трудных дорогах, которые нужно не только открывать, но и продолжать?
Сверху видно всю льдину: маленький остров в океане, отделенный темными разводьями от других таких же островов и скоплений битого льда, — маленький остров и расположенный на нем лагерь. Она видит черные куполообразные палатки, кубики сборных домиков, тонкую мачту радиоантенны, ярко выкрашенные треноги над лунками во льду, засыпанные снегом бочки и ящики — склады горючего и продовольствия. Сначала все это, а также оранжевый вертолет, стоящий в стороне от домиков и палаток, и трактор, который тянет на полозьях за собой красные газовые баллоны, похожие издали на револьверные патроны, — все это кажется совсем маленьким, игрушечным, и расстояние между неподвижными палатками, домиками лагеря и этими заводными игрушками совсем незначительное. Потом все начинает увеличиваться, словно разбегаться в стороны, а те мелкие зернышки — она давно уже обратила на них внимание, — так ведь это человеческие фигурки, они тоже увеличиваются, то возникая в поле зрения, то скрываясь под крылом; самолет кружится над льдиной, заходя на посадку.
Льдина плавно летит вверх, мягко ударяется о лыжи самолета, люди бегут по неожиданно устойчивому и надежному льду, размахивают шапками, самолет медленно подползает к ним на своих больших лыжах, смолкают моторы, в последний раз качнулись и остановились пропеллеры, разноголосо звучит салют из ружей, пистолетов и ракетниц. Она выходит последней, неуклюже ступая в больших унтах; она тут никого не знает, и ее не знает никто, но и на ее долю хватает объятий и поцелуев, кто-то сильно хлопает ее медвежьей лапой по плечу — так встречают гостей удивительные люди, дрейфующие в океане.
Ну хорошо, допустим, она не нашла своего счастья в жизни: так сложилась ее судьба или, проще, биография; такое было время, когда все ломалось, не она одна знает чувство утраты, нет ни одной женщины ее поколения без рубцов на сердце, но Галя, почему Галя возвращается из своей мастерской поздно вечером, одна, она ведь уже совсем взрослая, и время теперь лучше, значительно лучше для счастья. Проекты, эскизы, чертежи… То же, что и у нее: пленка, негативы, снимки, напечатанные в очередном номере журнала. И за каждым снимком — поездка, поход, полет. И всякий раз кажется: приложишься к старенькому «ФЭДу», поймаешь видоискателем тот кадр, за которым охотишься всю жизнь, щелкнешь затвором — и наступит вечное счастье.