Изменить стиль страницы

Молодой китаец с рогулькой на спине, отчаянно жестикулируя, уговаривает женщину в белом батистовом платье, в белой шелковой шляпке, с кружевным зонтиком в руке отдать ему плетенную из рисовой соломки сумку с продуктами:

— Мадама! Моя носи: мало-мало — одна-две копейки плати. Моя чифань — кушай мало-мало нет…

— Ах, оставь ты меня в покое! Я поеду на трамвае, — досадливо отмахиваясь от рогульщика, говорит дама.

— Пухо! Плохо! Трамвай мало-мало все ломай — яйса, огурса. Пушанго!

— Вот пристал, несносный! Ну, на, неси!..

Китаец хватает легкую сумку и шагает за дамой.

Переселенцы останавливаются: медленно прошла мимо них группа бесстрастных, широколицых корейцев — гуськом, один за другим, в белых, как кальсоны, штанах, в белых коротких куртках, распахнутых так, что видно смуглое, загорелое тело. На бронзовых лицах корейцев полное безразличие к шумному многоголосию, к пестрым соблазнам оживленного базара.

В некотором отдалении от мужчин шла кореянка, тоже в белой куртке, в белой юбке, с маленьким ребенком за спиной, привязанным к матери широким куском белой материи. Ребенок мирно спал, и головка его слегка покачивалась в такт мерным, неторопливым шагам матери.

Алена испуганно подалась в сторону. Мимо нее прошла хорошенькая, как кукла, китаянка; она с трудом ковыляла на маленьких, как козьи копытца, ножках в плоских шелковых туфлях. С видом ценителя смотрел на нарядный шелковый халат китаянки какой-то господин в белом просторном пиджаке, в белых брюках, с соломенной шляпой на затылке. Он сказал спутнице:

— Обрати внимание, ma chère, на цвет: любимый, национальный — небесно-голубой. Ручная тонкая вышивка: цветы, драконы, пагоды, деревья. Поразительный вкус в подборе красок и щедрая палитра! Искусство столь же древнее, как и культура Китая…

Богатую китаянку сопровождал китайчонок-бой, несший покупки своей госпожи.

— Батюшки-светы! Дядя Силаша! Ноги-то у нее как у пятилетней!..

Ушлый всезнайка Лесников рассказал про обычай китайцев-аристократов, бар, помещиков, останавливать рост ног у девочек. Маленькая, изуродованная нога — признак знатности и богатства. Женщина с крохотной ножкой-копытцем не чета простой крестьянке или работнице с растоптанной, широкой ступней.

— Пальцы на ногах им подвертывают внутрь, к подошве, когда они еще махонькие, и бинтуют туго-натуго. Пока девочка не перестанет расти, до той поры и ходит в этих бинтах. Нога и не растет…

— Боль-то, поди, какая! Поковыляй день-деньской на таких копытцах! — жалостливо говорит Алена и провожает взглядом хрупкую фигуру китаянки, из-под халата которой выглядывают синие шелковые брючки. — Она в штанах?

— У всякого народа свой обычай, — неуверенно тянет Василь.

Переселенцы останавливаются перед дарами Великого, или Тихого, океана: трепещущая в садках корюшка, навага, жирный палтус, плоская, одноглазая донная рыба камбала.

— Глянь, Василь! Чудище морское!.. — показывает Алена.

В железном чане лежит живое существо, похожее на красно-бурый мешок, и поднимает толстые, мускулистые отростки — не то руки, не то ноги.

Силантий зря не тратил ни минуты в новом краю — все узнавал, всему учился, — пояснил:

— Живой осьминог. Океанский житель. Китайцы его мясо едят. Поостерегись, Алена: тянет он свои щупалы. Видишь, как будто пятаки на них натыканы! Это присоски. Присосется — не оторвешь, топором надо рубить щупалу. Поймает в море добычу — все соки присосками высосет-вытянет. И людьми, говорят, не брезгует. В Гнилом углу человек купался, осьминог его за ногу — цап! Тот с испугу в воду шлепнулся, а этот в воде быстёр. Обнял его всеми восемью щупалами — и был таков. Когда море труп выбросило, был он испитой, без кровинки.

Алена невольно отодвигается от осьминога, ей чудится, что его огромный, внимательный, как у человека, глаз зорко следит за ней, целится.

— Клюв у него как у попугая-птицы! — говорит Василь и, брезгливо поеживаясь, тоже отодвигается от шевелящихся отростков.

Осьминог, будто понимая, что речь идет о нем, непрерывно менял окраску — темно-пурпурный цвет переходил в красный, затем мгновенно менялся в изумрудно-зеленый или бурый.

— Неприятная животина. Ну его… — говорит Василь и круто отворачивается от спрута.

Горы умело уложенных золотисто-оранжевых плодов — апельсины, мандарины, шарики померанцев. Горки крутобоких, смуглых, с темным румянцем яблок. Фрукты обложены омытыми в морской воде, широкими, как плоский японский веер, листьями лопуха.

Все блестит, сверкает, искрится в свете нечастого для Владивостока яркого, солнечного дня.

Алена замирает от восхищения: словно сойдя с картинки, — в великом множестве продавались во Владивостоке открытки с изображением японских красоток гейш, — шли две японки, постукивая о тротуар подошвами деревянных сандалий. Шелковые халаты — кимоно, похожие на многоцветное оперение селезня.

Широкие, вышитые богатыми узорами пояса уложены на спине в замысловатые огромные банты. В высоких, красиво убранных прическах черных как смоль волос вдеты большие, в ладонь, резные черепаховые гребни, изукрашенные самоцветами. В руках у японок плоские шелковые зонтики, на которых тонко вышиты цветы вишни, японские пейзажи с горой Фудзияма в центре.

Женщины поразительно красивы: на белых лицах их выделяются яркие, пышные губы, тонкие шнурочки черных бровей, веселые карие, чуть суженные глаза. Японки скрываются в многолюдной базарной толпе.

Василь вздрагивает от неожиданности: рядом с ним пронзительно заиграл на каком-то инструменте бродячий китаец-музыкант. Незнакомая мелодия, непривычно высокий тон ее звучания на несколько минут остановили ошеломленных россиян. И только острый, дразнящий запах от котла, поставленного на легкую железную печурку, в которую китайчонок лет десяти непрерывно подбрасывал маленькие чурбачки, отвлек их от музыканта.

— Пожалста, капитана, мадама! Вареные пампушки! — гостеприимно предлагает китаец с белым поварским колпаком на голове. — Шибко хао — хорошо — пампушки. Шанго!

— Попробуешь, Аленушка? — спрашивает Силантий. — Я уже к ним прикладывался. Вкусная еда. Хочешь, Василь?

Они берут три порции, отказываются от тонких деревянных палочек, служащих китайцам и за ложку и за вилку, и с удовольствием уплетают горячие, сочные пампушки из белой муки-крупчатки, начиненные остро приправленным зеленым луком.

— Меня китайцы трепангами угощали и акульими плавниками, — признается, вздыхая, Лесников, — но не приняла их моя утроба; никак не мог проглотить, как ни старался, — будто во рту лягушка… А вот семена лотоса в сахаре вкусные — пальчики оближешь…

И вновь продолжают переселенцы путь по развеселому, праздничному, гудящему, как улей, базару.

Ночью не спится Алене Смирновой. Ворочается с боку на бок. Столько неожиданного и нового прошло перед ней, что сон бежит прочь. «Вот тебе и не́люди-азиаты! Японцы. Корейцы. Китайцы. Народ как народ. А я-то как боялась… И всему голова тут русские: без них, без хозяев, туго, поди, пришлось бы наезжим рабочим. По всему видать, что они у себя на родине без куска насиделись, наголодались. Россия всех кормит, все тут себе дело находят и живут».

Не спится и мужикам.

— Накален и здесь народ, Вася, — вполголоса говорит Силантий. — Я тут с грузчиками по душам поговорил — обирают их здорово и наши и чужие господа — капиталисты и наниматели…

Слушает Алена мирные голоса, согласную беседу отца и мужа, и впервые в жизни ее не гложут тоска и одиночество. Батя! И у нее, как у всех людей, есть отец — защитник и опора.

Василя будто подменили с того дня, когда Лесников признался, что он отец Алене. Василь — гордец, а как охотно признает превосходство Силантия Никодимовича, как следует его советам и поучениям. Пытливый и любознательный Лесников всюду тащит за собой Василя.

— Смотри. Учись. В жизни все сгодится. Читай больше: нашу деревенскую темень и дурь бросать тут надо. Здеся без знания и смекалки не проживешь. Сам по себе знаешь — чему в молодости обыкнешь, в старости этому учиться не придется…